Мастер трансфиругации (C).
Классические десять тыщ слов джена, а Алукарда всё нет 
Название: «Однажды в Амстердаме»
Автор: Rendomski
Канон: между «Дракулой» и «Хеллсингом»
Герои и пейринги: Абрахам ван Хельсинг, Алукард, ОМП и ОЖП в количестве, персонажи «Дракулы» за кадром. Упоминается Абрахам/Мина, Абрахам/ОЖП.
Жанр: драма
Размер: миди, в процессе.
Категория: джен, недогет
Рейтинг: R
Предупреждения: насилие, расчленёнка, сексуальные поползновения в отношении несовершеннолетних.
Примечание: В фике присутстует горстка нарочитых и, возможно, нечаянных анахронизмов.
Саммари: Доктор ван Хельсинг привозит с собой в Амстердам из Румынии зловещий груз и двойную жизнь впридачу.
Предыдущая частьПрояснившимся весенним пополуднем 1899 года декан факультета медицины Амстердамского университета Томас Плас совершал свой обычный променад по дорожкам Ботанического сада в таком же обычном сопровождении приват-доцента Петера Мюйса. Декан Плас полагал благоприятным для здоровья обсуждать текущие дела не в четырёх стенах, вдыхая книжную пыль и пары формалина, а прогуливаясь после плотного обеда на воздухе, чью свежесть неукоснительно обеспечивал порывистый морской бриз. Во время променада, уверял декан, общение с коллегами проходит намного непринуждённее и плодотворнее, и ласково именовал своих невольных спутников перипатетиками. Непринуждённости и плодотворности приват-доцента Мюйса в данный момент, однако, препятствовали тягостные размышления, которые отразили бы самые пессимистичные настроения fin de siecle, если бы не приземлённость темы. Петеру Мюйсу не давала покоя мысль, претерпевали ли ученики Аристотеля точно такие же неудобства из-за промокших плаща и ботинок.
— Дювуа написал, что отказывается выставлять свою кандидатуру на должность профессора физиологии, — декан Плас подчёркивал неторопливый шаг и размеренную речь постукиванием трости по гравию. — Считает, что место это заслужил Зейдель. Я ещё попробую урезонить его тем, что в его отсутствие выберут, вероятнее всего, не Зейделя, а Борка.
— Борка не любят студенты.
— Зато вашего ван Хельсинга они любят.
Упоминание о ван Хельсинге грубо разбило надежды Петера Мюйса, забрезжившие было по приближению к воротам сада. В надеждах этих фигурировал пряный нагретый воздух оранжереи, который укутывал продрогшего гостя махровым полотенцем, чашечка кофе, дружеские сплетни с добрыми знакомыми, пока декан Плас наносит визит мейнхееру ректору. Дивные видения отдалялись от Мюйса на ещё один, по меньшей мере, неспешный круг по саду, раз уж речь зашла о профессоре ван Хельсинге.
— Вот только ассистент Куйпер их любви не разделяет, вы хотите сказать?
— Ассистент Куйпер, о, — декан Плас поморщился и махнул небрежно концом трости. — Если бы кляузы ассистента Куйпера представляли собой главную мою головную боль... Не думаете же вы, Петер, что разногласия с профессором ван Хельсингом были главной причиной его отставки? Хотя здесь беднягу Куйпера можно понять. Вводить мышам кровь нетопырей и наблюдать ночи напролёт, не переходят ли они на ночной образ жизни?
В руки приват-доцента Мюйса попала уже свежая карикатура, ходившая среди студентов. На карикатуре узнаваемый по великоватому бордовому плащу-крылатке ван Хельсинг со зверским выражением кусал злосчастного Куйпера за ухо. Приписка внизу гласила: «Заражу тягой к познанию». Возможности вставить, однако, эту новость в разговор декан не дал:
— У нас не Ветеринарное училище, как-никак, люди сюда приходят с намерением лечить не мышей.
— Опыты на животных... — предпринял ещё одну попытку вставить слово приват-доцент Мюйс.
— И чего, скажите на милость, ваш друг ван Хельсинг на животных наизучал? Как введение крови нетопырей мышам вызывает у людей переход на ночной образ жизни? И распутство?
— Мейнхеер декан! — на возглас Мюйса, полный ошеломления и негодования, обернулись даже двое работников, которые приводили в порядок большую круглую клумбу. — Клянусь вам, вот эти россказни воистину не больше, чем грязные сплетни или недоразумение.
— Да не горячитесь вы, дорогой Петер, прошу вас. Не поймите меня превратно. Профессора ван Хельсинга я ценю исключительно высоко, и за образцовые моральные качества не в последнюю очередь. Нет же, разумеется, лично я ни на минуту не поверил упомянутым досужим россказням. Ах друг мой, как часто добродетель, превосходящая уровень, доступный пониманию обывателей, принимается за порок! Вот будь наш коллега женат, хотя бы и на мевроу Магде, эти его причуды не вызвали бы и десятой доли нынешних подозрений и нареканий.
Будь ван Хельсинг женат на мевроу Магде, мысленно поправил декана приват-доцент Мюйс, никаких «причуд», тем более имеющих отношение к особам неблаговидного поведения, мевроу Магда ни за что не допустила бы. Вслух же он напомнил:
— Вот только профессор ван Хельсинг уже женат.
— Помню, помню. Именно это я и подразумеваю, говоря о чрезмерной добродетельности. Ну кто, скажите на милость, посмел осудить бы его за развод с этой несчастнейшей из женщин? Сколько лет назад она повредилась рассудком: двадцать, больше? Ван Хельсинга и в клинику-то с трудом уговорили её поместить.
— Он — католик.
— Знаю, знаю, но неужто даже католики не отнеслись бы с пониманием? Двадцатый век на пороге, не какое-нибудь средневековье — и тут такой абсурд вместо благополучного брака и семьи. Ван Хельсинг ведь родом из Утрехта, верно? Вы не в курсе, Петер, он, случайно, не из тамошних старокатоликов?
— Он упоминал, что старокатолики у него в родне есть. Но сам он к ним, вроде бы, не принадлежит... Нет, конечно, нет. Духовник его, отец Хейндрик — из самой обычной католической церкви. Время от времени он присоединяется к нам в «Докторе». Приятнейший человек.
— Прямо жаль. Я как раз неплохо представляю себе ван Хельсинга в рядах тех, кто мнит себя святее папы Римского. Ах, ну почему, если уж ему взбрело в голову посвятить себя благотворительности, он не занялся помощью достойным бедным семьям? Уверен, муниципалитет с радостью пошёл бы ему навстречу и направил бы его к наиболее нуждающимся. В конце концом, кто не помнит «бедные пациенты — лучшие мои пациенты, за них мне доплатит Господь»?..
— Уверяю вас, у друзей ван Хельсинга подобный вопрос возникал не раз. На что он отвечает, что наиболее нуждающимся достойным семьям порой приходится делать прискорбный выбор между избавлением от нужды и достоинством.
Рассуждения, тянувшие вовсе не на христианское милосердие уже, а на опасный анархизм, декана, как и следовало ожидать, не обрадовали. В раздражении он ускорил шаг, самым вандальским образом вдавливая наконечник трости в ровную, присыпанную мелкими камешками и тщательно утрамбованную дорожку. Вскоре, однако, декан Плас остановился. Крупные, роскошные розовато-белые цветы магнолии, только начавшие распускаться, казалось, отчасти умиротворили его.
— Поразительно, правда, Петер? Из года в год не устаю любоваться магнолией. Напрашивается ведь мысль, что подобной пышной экзотике место в оранжерее, под чутким присмотром лучших ботаников, а не в холоде и промозглости нашей неприветливой голландской весны. Я не задумываясь назвал бы этот цветок верхом совершенства; между тем, ректор де Фриз разъяснил мне обратное. Магнолия считается цветком древним и по строению весьма примитивным. Занятно, не правда ли? Так что стоит ли удивляться, если некоторым из нас случается открыть неотразимую красоту не в оранжерейном уюте благополучных гостиных, а среди сквозняков и смрада подворотен; красоту по сути примитивную и недалёкую, но в глазах созерцателя представляющуюся совершенством.
По ходу пространных рассуждений декана за спиной их неотвратимо нарастало дребезжание и размеренный настырный взвизг несмазанного колеса. Приват-доцент Мюйс всё порывался перебить и предупредить декана, но не решался. В последнюю минуту тот, однако, посторонился сам и, прервавшись, пропустил садовника с расхлябанной тачкой, которая была нагружена снятым с перезимовавших растений лапником и торфом.
— Скажите, Петер, — возобновил беседу декан Плас, ответив на благодарный кивок садовника, — а не после ли этой загадочной поездки в Англию в конце прошлого года так называемые причуды ван Хельсинга и начались?
Внезапная и затянувшаяся отлучка профессора ван Хельсинга не могла не породить самых причудливых слухов и пересудов. Почитатели профессора в среде студентов шептались, будто ван Хельсинга на условиях полной конфиденциальности пригласили для лечения некой высокопоставленной особы — если не самой английской королевы. Ассистенту Куйперу, которого ван Хельсинг попросил прочитать за него «одну-другую» лекцию, в итоге пришлось дочитать весь курс «Редких и экзотических заболеваний крови» осеннего семестра. Нелюбители сухого педантичного ассистента язвили, будто тот успел влюбиться в профессорскую кафедру, и возвращение ван Хельсинга разбило ему сердце, более любых других обстоятельств послужив теперешней его отставке. Ван Хельсинг же вернулся так же внезапно, как и уехал, извинений принёс больше, чем ответов на неизбежные вопросы, и, как ни в чём не бывало, возвратился к обычному своему амстердамскому житью-бытью.
Почти.
— То есть, — счёл не лишним уточнить декан Плас, — я и сам вижу, что начались эти «причуды» после. Вопрос в том, могло ли некое происшествие, пережитое ван Хельсингом во время отлучки, послужить причиной его новоприобретённой тяги к благотворительной деятельности?
— Не знаю, мейнхеер декан. Ничем подобным со мной, во всяком случае, он не делился. Да и не рассказывал мне вовсе ничего, насколько я могу судить, чего не рассказал бы и остальным. Все ведь знают, что в начале он просто пару раз коротко наведался в Лондон на консилиум. Ничего из ряда вон выходящего, поехал он по приглашению бывшего студента. Помните, учился здесь такой англичанин, Сьюард? Как раз с ван Хельсингом у них сложились доверительные отношения. Так вот, этот доктор Сьюард и попросил у ван Хельсинга помощи с диагнозом необычной острой анемии у одной из его пациенток. Спасти её, увы, не удалось. Сверх того, заболевание оказалось инфекционной природы, так как тут же слегла близкая подруга скончавшейся пациентки, которая помогала за ней ухаживать. Сдаётся мне, — приват-доцент Мюйс горестно вздохнул, — ван Хельсинг слишком близко к сердцу принял смерть той молодой женщины. Оттого и задержался в Лондоне, чтобы за лечением другой больной проследить лично. Та, слава богу, постепенно поправилась.
Декан Плас отозвался недовольным «Гмм...» и снова ожесточённо пробуравил тростью одну за другой несколько лунок в ровной дорожке. Поколебавшись, приват-доцент Мюйс решил умолчать о коллекции мазков крови, взятой, по словам ван Хельсинга, у обеих пациенток, которые ван Хельсинг несколько месяцев уже неустанно изучал в поисках неуловимого возбудителя болезни, ища всё новые способы окраски и распознавания. Умолчал, что так и оставшийся неразгаданным диагноз не даёт профессору покоя до сих пор.
— Не приходило ли вам в голову, Петер, что здесь замешано нечто личное? Не была ли та скончавшаяся англичанка... Не сбилась ли она с пути добродетели?
— О нет, мейнхеер декан, нет, совсем напротив! Состоятельная благородная семья, преуспевающий жених, который остался после её преждевременной кончины с разбитым сердцем. Нет, я не думаю. Если позволите высказать моё мнение, просто моё мнение, то ни о каких личных или, упаси боже, неблаговидных мотивах в поступках профессора ван Хельсинга и речи быть не может — да-да, я не сомневаюсь, что вы понимаете. Скорее уж, рискну я предположить, его разочарование и определённая меланхолия вызваны самим фактом профессиональной неудачи.
— Такое объяснение меня тоже не слишком успокаивает, Петер. Ван Хельсинг всегда был не из тех, кого смерть пациента выбивает из колеи.
«Ещё бы, — грустно подумал Петер Мюйс, — когда самые тяжёлые потери: смерть сына, неизлечимую болезнь жены — ему довелось пережить лично». Бог карает нас, когда мы отступаемся от собственного предназначения, как однажды в порыве меланхоличной откровенности сказал ему ван Хельсинг. И зная пылкую, нервическую натуру своего друга, Мюйс не сомневался, что именно личная трагедия подвигла ван Хельсинга свернуть с намеченного пути, с адвокатского поприща, на котором он уже делал первые шаги, выучиться взамен на врача и начать жизнь заново.
— Я, как известно, не особо уважаю в людях глубокую религиозность, — продолжал тем временем декан Плас. — Но в случае ван Хельсинга именно эта, как мне кажется, черта всегда побуждала его как бороться за жизнь своих больных до последнего, так и принимать их смерть как неизбежность, поджидающую рано или поздно всех нас. Подобный подход я всегда полагал сильной его стороной и одобрял, что такое же отношение к возможному смертельному исходу ван Хельсинг воспитывает в своих студентах. Если, как вы полагаете, обсуждаемый случай потряс ван Хельсинга настолько, что заставил пересмотреть свой взгляд, а стало быть, и глубочайшие свои принципы... Не кончится это добром, помяните моё слово, Петер, — декан покачал головой. — Что ж, личные убеждения ван Хельсинга — на совести строго и только самого ван Хельсинга. Поступки его, однако, — совсем иное дело; тем более, поступки, которые грозят ударить по репутации всего факультета, если не университета. На фоне других отечественных университетов, чья история и слава насчитывает века, нашему Атенеуму не так-то просто выделиться. И да, мы славимся своей незашоренностью, открытостью неакадемической общественности, широтой взглядов — но всему есть мера. Если похождения ван Хельсинга получат неприятную огласку, то, боюсь, наши попечители в городском совете отнесутся к его душевным метаниям без должного понимания.
— Но мейнхеер декан... — Петер Мюйс слегка запнулся, от запечатывающего губы порыва ветра ровно как и от волнения. — Вы же понимаете, что доктор ван Хельсинг — не просто один из многих профессоров. Он — учёный и врач, известный на всю Европу. Неужто его заслуги, перед влиятельнейшими семьями Амстердама в том числе, не искупят в глазах попечителей его, как вы выражаетесь, причуды? Ведь...
Жестом декан Плас поспешил остановить его излияния.
— Полно вам, дорогой Петер. Ни на секунду я не забываю, как нам повезло, что ван Хельсинг не дождался профессорской позиции в Утрехте, в своей alma mater, и перебрался в Амстердамский Атенеум. И, быть может, прославит нас ещё не менее, чем его соотечественник Эйкман прославляет ныне Утрехт. Именно поэтому я и пытаюсь докопаться до сути, разобраться, что стряслось с нашим коллегой и найти выход, наилучший для всех. Поэтому я и хотел бы, Петер, чтобы вы лишний раз поговорили с ван Хельсингом. Вразумили бы его как друг, не как член администрации.
Уткнувшись взглядом в свежевзрыхлённую клумбу с размеченными натянутой на колышки бечёвкой участками, приват-доцент Мюйс пробормотал извинения, стыдясь своих поспешных суждений и горячности. Нелепо было и вообразить, будто декан факультета не постарается сохранить в штате одного из лучших и известнейших профессоров. Мюйс поставил воротник пальто ещё выше, защищаясь от разошедшегося ветра.
— Как раз сегодня вечером мы договаривались собраться в «Докторе».
— Вот и славно. Боже правый, да у вас зуб на зуб не попадает! Давайте-ка свернём прямо к оранжерее. Мне не мешает перемолвиться парой слов с ректором, а вы отогреетесь тем временем. Идёмте же, Петер, идёмте!
Тем временем профессор ван Хельсинг, доктор медицинских наук, доктор физических наук, и прочая, и прочая, в своей съёмной квартире на канале Принсенграхт ткнул иглой в кончик собственного пальца и болезненно скривился: пальцы левой руки были исколоты многократно. Выступившую алую каплю Абрахам привычно нанёс на несколько, одно за другим, предметных стёкол для микроскопирования, благо вблизи не крутились студенты, которым брать кровь на мазки так, в обход аккуратной техники, он запрещал. Мимоходом зажав место укола приготовленной заранее ваткой, чёткими отработанными движениями он растёр свежие мазки, подсушил один, помахав в воздухе, и сунул под объектив микроскопа. Зрелище собственных эритроцитов и редких, едва заметных без красителя белых кровяных телец было хорошо знакомым и ничем не примечательным; Абрахам схематически набросал его карандашом за пару минут, не отвлекаясь пока что на детали.
Другую кровь, все последние месяцы не дававшую ему покоя, он разбавил физиологическим раствором, смешивая медленно, с насмешливым замечанием: «Чтобы только за проточную воду не сошло». Неразбавленная, до черноты тёмно-бордовая кровь закупоривала поле зрения непроглядной смолой. Разведённый препарат Абрахам капнул с краю мазка и немедленно приник к окуляру, высматривая, как полководец — в бинокль, первые ряды наступающего противника. Не растворившаяся, но расползшаяся по раствору тёмными тяжами и сгустками чужеродная кровь наползала медленно, но явно осознанно, последовательно поглощая по пути один за другим ровные овальные эритроциты. Сгустки эти обволакивали одинокий эритроцит и, подобно чудовищным амёбам, растворяли в себе; или, протянув тонкие, тоньше видимого волоса, хоботки, высасывали содержимое; или наползали с одного бока и сливались, зачерняя полость кровяной клетки, на миг сохранявшей ещё свой идеальный овал. У Абрахама скопилось множество зарисовок, иллюстрировавших какие угодно способы взаимодействия вампирской крови с эритроцитами. Побеждённое, пленённое, подвергаемое различным экспериментам чудовище открыто насмехалось, тем не менее, над своим победителем, возомнившим, не довольствуясь победой в поединке, овладеть ещё и тайнами вампирской природы. Абрахам стискивал зубы и терпеливо делал обобщения и выводы, какие только возможно было сделать. Например, что даже будучи отделёнными от тела, плоть и кровь вампира продолжали подчиняться его воле. Поэтому, быть может, регулярно смешивать вампирскую кровь со своей было идеей не из лучших. Но использовать кровь людей посторонних, в таком случае, представлялось ещё более рискованным. В конце концов, между Абрахамом и вампиром и так уже существовала связь, завязанная на крови, которая помогала ему обуздывать чудовище. Мышиная, кроличья, свиная — животная кровь тоже была испробована и всякий раз отвергнута. Тёмная субстанция отказывалась смешиваться с ними, как вода с маслом, и, казалось, самой вальяжностью своего обходящего стороной потока выражала оскорблённое достоинство.
В настоящий момент, однако, Абрахам не отвлекался на свистопляску вокруг эритроцитов на периферии участка, избранного для микроскопирования. Внимание его было сосредоточено на бесцветном белом кровяном тельце, лейкоците, в самом центре. Когда грозные сгустки вампирской крови доползли до него, Абрахам пытливо напрягся, готовый фиксировать в уме каждую деталь: будет ли лейкоцит проигнорирован? Поглощён? Начнёт ли сам фагоцитировать захватчика? Густая тёмная масса наползла на еле видную клетку; просто заслонила или поглотила, Абрахаму разглядеть не удалось. Он попробовал поймать нужный план в фокус, но только сбил его совершенно. Изображение расплылось, с окружности надвинулась и сомкнулась тень, пятно света сжалось в центре в одну розоватую точку, которая подёрнулась ярко-красным и, моргнув, уставилась прямо в глаз Абрахама, гипнотизируя.
— Не смей!
Выхватив из стоявшей всегда под рукой склянки со святой водой пипетку, Абрахам залил препарат. Чернота лопнула, как мыльный пузырь. Когда микроскоп удалось настроить заново, по стеклу плавали лишь клеточные обломки.
Абрахам утопил стёклышко в ванночке с мыльной водой, глубина грязно-синего оттенка которой отмечала протёкшие со времени отставки ассистента Куйпера дни. Не мешкая, Абрахам бросился зарисовывать по свежему впечатлению хотя бы то, что успел увидеть. Не раз и не два, спокойно изучая сделанные по горячим следам наброски, он обнаруживал важные детали, которые помогали установить диагноз или открыть неизвестные прежде особенности патогенного паразита. Гистологические зарисовки хорошо давались ему со студенческих лет: глаз быстро научился фиксировать детали структуры вплоть до самых мелочей, а нескольких уроков, взятых у знакомых студентов-художников в обмен на консультации по анатомии, было достаточно, чтобы научиться переносить на бумагу оттенки красителей. Хильда, разглядывая его альбомы, без тени шутливости обещала заказать сервиз с такими рисунками «на какой-нибудь знаменательный юбилей прославленного мейстера ван Хельсинга».
— Лейкоциты, — пробормотал Абрахам вслух, отгоняя непрошенные воспоминания. — Могут ли лейкоциты пожирать твою кровь, как паразитов? Надо разбавить сильнее в следующий раз. Или твоя кровь всё-таки пожрёт и их? Или тебе нужны только красные клетки? А если обычных паразитов запустить в кровь, что с ними станет?
Он отвлёкся, чтобы тут же записать на полях рабочей тетради: «образцы паразитов из коллекции — попросить», прямо под заметкой: «нетопырей больше не надо — предупредить». Внезапная идея его обывателю показалась бы безумием, но схожие мысли витали последнее время в медицинских кругах: выбивать клин клином. С целью излечения от сифилиса больных заражали малярией, которая вызывала жар, смертельный для возбудителя сифилиса. Отчего бы и вампирскую кровь не испытать в лечебных целях, если у неё обнаружатся подходящие свойства? Опасно — безусловно; но большинство лекарств от ядов отличает, в конечном счёте, лишь дозировка и режим...
Зарисовки сегодняшнего эксперимента ни ясности, ни откровения, увы, не принесли. Абрахам педантично подшил их в альбом с десятками схожих рисунков, на которых мрачные смоляные сгустки поглощали беззащитные клетки крови (эти зарисовки Хильде вряд ли захотелось бы запечатлеть на фамильном фарфоре). Снова он не мог порадовать Джека хоть каким-то прогрессом в их общем исследовании, но ответ на последнее письмо пора было дать всё равно. Написать, что эксперименты на мышах пришлось прервать. «Бедолага Куйпер, боюсь, поставил крест на карьере исследователя и увольняется. Поговаривают, правда, что у него появилась возможность получит позицию в Лейдене. Что ж, могу только пожелать ему удачи. Положив руку на сердце, опыты его до сих пор ни намёком не обещали ожидаемого результата. Статистический анализ ночной активности...»
Абрахам спохватился, что набрасывает черновик письма прямо в рабочей тетради, и что у него заготовлено ещё несколько мазков. Но солнце уже неудержимо уходило за крыши домов напротив, и работу с микроскопом волей-неволей пришлось бы на сегодня заканчивать.
«Не даёт покоя мысль, какое влияние на вампирскую кровь и на результаты экспериментов оказывает солнечный свет. Пожалуйста, дай знать, если тебе попадутся новости о микроскопах, использующих искусственное освещение. Вроде бы, с электрическими лампами можно работать, но Магда до сих пор наотрез отказывается провести электричество. Я пробовал заменить солнечный свет газовым, но не для моих глаз...»
Нет, так не годится, прервал себя Абрахам, продолжавший мысленно письмо Джеку Сьюарду, пока расставлял по местам инструменты и споласкивал использованные склянки. Написать Джеку в таком духе — всё равно, что прямым текстом умолять его бросить все свои дела и переехать в Амстердам, пожертвовать успешной карьерой в Лондоне, чтобы помогать в исследованиях своему стареющему ментору. Как бы Абрахам ни мечтал, эгоистично, в глубине души, о подобном сотрудничестве.
Покончив с поверхностной уборкой, Абрахам аккуратно вырвал половину листа с набросками для письма и унёс к себе в кабинет, намереваясь продолжить. В желудке неприятно тянуло. Абрахам спохватился, что отказался сегодня от обеда. Но не каждый день — что там, не каждую неделю даже выпадала пара солнечных часов, свободных от лекций в университете и от пациентов; часов, которые можно было посвятить собственным исследованиям для души. Ради примирения с желудком Абрахам налил себе воды из графина, придирчиво перекатил во рту, изучая на вкус, прежде чем проглотить. Магда взяла в дом очередную новую служанку — служанкой в полном смысле слова и не назовёшь, вернее. По доброте душевной (и по скупости, небезосновательно подозревал Абрахам) его домовладелица регулярно брала в дом кого-нибудь из своих младших деревенских родственниц или родственниц знакомых. Более десятка неотёсанных пейзанок, трудясь за пропитание, крышу над головой и заботу об их девичьей нравственности, проходили через атанор дома на канале Принсенграхт и, осваивая городские премудрости, преображались в вышколенных горничных и кухарок. Однако нынешняя подопечная Магды представляла собой пока что скорее prima materia и вполне могла счесть «блажью городских» его наставления о бесчисленных микробах и возбудителях болезней в сырой воде и о необходимости таковую кипятить. Сегодня, правда, у воды был правильный, хотя и не слишком приятный, кипячёный привкус. С удовлетворением Абрахам сел за письменный стол и раскурил расслабленно пенковую трубку. Он готов был продолжить письмо Джеку, когда другое письмо, полученное сегодня утром, спешно распечатанное и прочитанное бегло, перехватило его внимание:
«...мистер Саммерс, давний клиент покойного мистера Хокинса. Пускай гонорар, уговоренный за решение его тяжбы, ничтожен в сравнении с вознаграждением от клиентов, которым Джонатана рекомендовал лорд Годалминг, — Джонатану куда важнее доброе имя. Возвращение мистера Саммерса — знак, что репутация конторы «Хокинс и Харкер», заслуженная за несколько поколений, не утрачена, несмотря на то, что во время наших с Джонатаном злоключений ему пришлось оставить дела и невольно подвести многих верных клиентов.
Прошу меня простить. Даже в письме к Вам я не могу отделаться от мелочных теперь наших переживаний и хлопот, но радостны эти переживания, как долгожданны незамысловатые обыденные хлопоты!
Как я писала в прошлый раз, продолжаю приводить в порядок записи тех дней тревоги нашей, а вместе с ними — и собственные воспоминания и мысли, которые до сих пор не дают мне покоя. Взываю к Вам не только как к самому дорогому другу, но и как к врачу, в руки которого мне уже доводилось вверять свою жизнь — более того, свою душу. Мне неловко вдвойне, поскольку я достигла записей, в которых Вы являетесь не только адресатом, но и непосредственным участником. Простите со всем свойственным Вам великодушием за навязанную роль исповедника, роль, которая вам выпадала и в иных обстоятельствах.
Искренне Ваша,
Вильгельмина Харкер»
Напечатанные на машинке письма многие полагали чересчур безличными, утверждая, что машинописный текст, обрётший популярность в угоду спешке и утилитарности, лишён индивидуальной неповторимости, отпечатка характера отправителя, об умении выявить который по почерку авторитетно заявляли. Но для Абрахама характер Мины Харкер, отпечаток её личности проступал в этой строгой машинописи не меньше, чем в аккуратной подписи от руки внизу последнего листа. Подписи, которую он готов был обводить пустым паркером без чернил, подобно томимому первой любовной лихорадкой гимназисту.
Текст на следующем машинописном листе начинался внезапно — но лишь для того, кому не довелось читать предыдущих писем мадам Мины:
«Тем же днём, позднее.
Заезжал доктор ван Хельсинг и уже отбыл. Ах, какое странное знакомство, и как голова идёт кругом от всего услышанного! Чувствую себя будто бы во сне. Возможно ли всё это, возможно ли хотя бы отчасти? Если бы не дневник Джонатана, я бы решительно не поверила ни единому слову. Бедный, бедный милый Джонатан! Что ему довелось претерпеть! Не приведи Господь пережить ему подобное снова. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы уберечь его. С другой стороны, узнать наверняка, что глаза, уши и рассудок не обманывали его, что всё произошедшее истинно, быть может, послужит для него своеобразным утешением и подмогой, пускай правда эта ужасна, а последствия её — чудовищны. Не исключаю, что сомнение терзает Джонатана пуще всего, и если сомнение это будет разрешено, не суть с каким исходом, в пользу яви или сна, ясный ответ принесёт ему удовлетворение и смягчит потрясение. Доктор ван Хельсинг, должно быть, наделён исключительной добротой и умом, раз уж он друг Артура и доктора Сьюарда и раз уж они, стремясь помочь Люси, пригласили его из самой Голландии. Встреча с ним оставила впечатление человека именно доброго и благородного...»
Листы выпали из пальцев Абрахама будто строгие ряды машинописных строчек укололи и так многократно исколотые пальцы. Нет, разумеется он не имел бы ничего против откровений мадам Мины как друг, как заботливый врач — но не как лицемерный самозванец, чьи помыслы держать в узде расстояние помогало лучше, чем порядочность. Руководствуйся он чистой дружбой и заботой, не высматривал бы жадно в её записях ускользнувшей от первого взгляда тайны, как высматривал в собственных зарисовках микроскопических образцов. Он не стал бы поощрять их переписку, не позволил бы делиться с ним искренними, сокровенными воспоминаниями, свёл бы общение на нет сухими вежливыми ответами. Окончательное и бесповоротное прощание его с мадам Вильгельминой, носящей королевское имя, состоялось бы ещё в Париже, на Северном вокзале, откуда расходились их пути: его — в Амстердам, её — в Кале и дальше, в Лондон. Мадам Мина хватала его за руки, точь-в-точь как в день их знакомства, — помнила ли она сама? Удостоила ли воспоминанием на листах, чтение которых для Абрахама было равносильно хождению по святой земле, не сняв сапог? Или то было лишь плодом его воображения, поступок, немыслимый тогда для женщины, которая в первые дни замужества собственного супруга взять за руку на публике и то смущалась? Но там, на Северном вокзале она совершенно точно цеплялась за него, боясь до конца поверить в собственное исцеление, спасение, боясь отпустить своего чудо-врача. Абрахам смутно помнил, и, как догадывался, вряд ли вспомнит даже она, дотошная мадам Мина, всё, что было сказано на прощание. Будто из чужой шумной беседы за соседним столиком до него долетало: «...вы мне как отец... вторую жизнь....», и на голосовых связках запутавшейся пчелой вибрировал протест, дескать, ничего подобного, ничего отеческого в его чувствах к ней нет, но не хватало воздуха, духа, чтобы слова обрели звучание. Нехотя Абрахам поцеловал её по-отечески в лоб. Губы должно было ожечь, как ожгла когда-то и заклеймила этот самый лоб освящённая облатка, но поцелуй оставил только тающее ощущение прохлады, и Абрахам смирился, что получил и так больше, нежели имел право. Он рисковал её жизнью и посмертием в ритуале, написанном большей частью по наитию и основанном на использовании философской ртути, за подлинности которой не поручился бы сам Арминий, получивший драгоценный керамический пузырёк от некоего персидского алхимика. Вины за этот риск не искупала даже зловещая первая ночь путешествия один на один с пленённым графом, без поддержки дежуривших попеременно Джека и Годалминга. Всю ночь Абрахам провёл, почти не сомкнув глаз и отчётливо, как ни в один из предыдущих дней, ощущая молчащее недоброе чужое присутствие. Абрахам расположился на одной кровати купе, длинный ящик светлого дерева был закреплён на кровати напротив. Они намеренно не стали держать графа в его же собственном гробу. Мрачная древняя домовина, исписанная оккультными символами и надписями выглядела так, будто провела все четыре последних века под землёй, но вместо того, чтобы истлеть, впитывала в себя её черноту, сырые запахи и враждебную к любому пришельцу мощь. Здесь, в оснащённом ярким электрическим освещением поезде, влекомом силой пара и стали сквозь самое сердце цивилизации, впечатление это блекло и представлялось суеверным домыслом. Стоило однако Абрахаму позволить сну сморить себя минут на пять, не дольше, как чёткий деревянный скрип, совершенно неуместный здесь, в поезде, вырвал его из дрёмы. Сжимая в руках подаренный Годалмингом на прощание ремингтон, Абрахам приоткрыл дверь и узрел в приглушённом электрическом свете на бордовой ковровой дорожке коридора старинный гроб, который вечером, у него на глазах, был благополучно погружен в багажное отделение...
Звучный требовательный стук раздался будто не в дверь, а в спинку стула Абрахама, вырвав его из воспоминаний не менее внезапно, чем тогдашний скрип древесины — из сна. Руку стучавшего Абрахам определил ещё до того, как послышался недовольный голос. С такой настойчивостью в этом доме могла позволить себе стучать только сама хозяйка, мевроу Магда ван Гёртер. Покойный супруг Магды заработал на торговле каучуком достаточно, чтобы обеспечить супругу и взрослую дочь домами в респектабельной части Амстердама, но недостаточно, чтобы почтенная вдова могла содержать свой дом, не сдавая часть его внаём.
— Мейнхеер ван Хельсинг, — одно «мейнхеер» уже не сулило ничего приятного. Как правило, мевроу Магда с гордостью величала своего знаменитого постояльца «доктором» или «профессором» ван Хельсингом. — Вы, безусловно, вольны посещать какие угодно притоны. И запретить вам приводить сюда кого угодно мне тоже не под силу. Но, видит Бог, когда распутные нахалки осмеливаются сами вваливаться ко мне в дом целой толпой — это уже слишком! Да ещё и проплыв вдоль всего канала на виду у соседей! Каким, позвольте спросить, образом, я могу поддерживать репутацию своего дома, заботиться о чистоте нравов моих подопечных...
Рассыпаясь в извинениях, Абрахам помчался вниз со спешкой, которую в обществе сочли бы ещё более неподобающей его возрасту и положению, нежели объект его устремлений. Положа руку на сердце, бесцеремонное вторжение было для него такой же неожиданностью, как для Магды, и не менее неприятной. В ушах в унисон звучали озабоченно-торжествующие голоса доброжелателей: «Вот видите, доктор ван Хельсинг, благотворительность этих униженных и оскорблённых только развращает. Запусти свинью в церковь — она и на алтарь взгромоздится». Тем не менее, разыгрывать сцену возмущения прямо в прихожей Абрахам не стал. Он спешно проводил толпу, оказавшуюся всего двумя посетительницами, в приёмную, подальше от оскорблённых очей Магды и оберегая от возможного вреда её подопечную.
Деятельность последних месяцев успела свести Абрахама с обеими сегодняшними гостьями. Грузная, слащаво-улыбчивая ван дер Вильдерс, содержательница борделя под названием «Сладкий крючок», успела поразить его воображение похожестью до отвращения на театральные изображения вульгарных бордельмаман. В другой, смутно знакомой потасканной девице, распрощавшейся уже с лучшими своими годами, Абрахам поначалу ошибочно заподозрил пациентку.
— Мевроу ван дер Вильдерс, — строго начал Абрахам, закрыв за собой дверь. — Говоря без обиняков, я не в большем восторге от вашего визита на дом, чем моя домовладелица. Благотворительная деятельность — это одно...
— Доктор ван Хельсинг! — содержательница борделя вальяжно протянула, будто для поцелуя, пухлую руку в крупных перстнях поверх перчатки, опустила её, нимало не смущённая, когда Абрахам ответил полным безразличием на попытку вовлечь его в куртуазное обращение. — Нижайше прошу прощения за внезапный визит. Однако не соблаговолили бы вы глянуть нынче вечером одну мою девочку? Совсем молоденькая, и дело, боюсь, не терпит отлагательства.
— Могли бы прислать посыльного, — посыльный, к тому же, принёс бы сообщение быстрее, чем дородная неповоротливая содержательница, добиравшаяся на лодке. Видимо, предстояла услуга, которой ван дер Вильдерс предпочитала не доверять посторонним ушам. Абрахам раскрыл свой докторский саквояж, проверяя, не выложил ли чего-нибудь из инструментов или лекарств первой необходимости, и нахмурился в недовольстве, бесполезном, раз уж сборы его выражали согласие. — Что там у вас стряслось? Побои? Роды? Опять аборт?
Абрахама однажды очень смутными намёками попытались склонить сделать пациентке аборт. И то ли слухи об его ответном возмущении распространились с той поразительной скоростью и всепроникающестью, с которой распространялись слухи в трущобах, то ли остальные содержательницы борделей разбирались в людях лучше, но просьба не повторялась. Зато с последствиями абортов, выполненных самым варварским образом, дело приходилось иметь, к отвращению Абрахама, не раз и не два. О каждом таком случае он обязан был сообщать в полицию. И здесь его ждала дилемма. Стоило ему хоть раз поступить как должно, и обращаться к нему за помощью после абортов больше не стали бы. Что, в свою очередь, наверняка стоило бы жизни или здоровья несостоявшимся его пациенткам. Долг законопослушного гражданина шёл вразрез с клятвой Гиппократа — дилемма, с которой Абрахаму, впрочем, доводилось сталкиваться и при куда менее сомнительных обстоятельствах, не предвещавших ничего подобного.
Но сейчас, хвала Господу, на вопрос его об аборте ван дер Вильдерс замотала головой, улыбаясь утешительно.
— Нет, нет, доктор ван Хельсинг, ничего подобного. Горячка какая-то напала. Может, вовсе с нервов., что я знаю. Хильда у нас совсем новенькая, чистенькая, славная девочка, — увлечённо заливалась она, будто, по привычке, упомянутую девочку ван Хельсингу предлагала. — Дебютантка, можно сказать. Хотите, доктор ван Хельсинг, я пошлю Гортензию за фиакром? Чтобы ваша домовладелица не беспокоилась так, что вас увидят в нашем дамском обществе?
Упомянутое вскользь имя «Хильда» ни капли его не всколыхнуло, сердито одёрнул себя Абрахам. Да если вздрагивать от каждой случайной Хильды, то точно впору сбежать в чужой край, где никто не даёт девочкам имени «Хильда». И не поминает регулярно её величество Вильгельмину Оранж-Нассау.
На предложение о фиакре Абрахам ответил отказом, прекрасно представляя, какую пищу для сплетен получат кумушки на этом конце канала Принсенграхт, если он покинет дом в закрытом экипаже, сопровождаемый двумя представительницами легко угадываемого рода занятий. Так же следовало, конечно, во избежание новых визитов на дом, поступить и с просьбой «глянуть девочку», не слишком приятно узнав в себе одного из многих коллег, предупреждавших о свинье и алтаре. Но проверить, стоит ли горячка у больной беспокойства, много времени не занимало, вовремя принятые меры могли окупиться сторицей, а прямо от больной (Абрахам отогнал навязчивую мысль «из борделя») как раз пора было бы отправляться в «Доктора», старинную амстердамскую кофейню, где традиционно собирались профессура и студенты медицинского факультета. Гордо и не таясь, как подобает честному человеку, которому нечего скрывать и стыдиться, Абрахам сел в лодку с двумя своими просительницами и отчалил. Лишь когда лодочник вывел их из канала на речной простор Амстеля, Абрахам, затянув на шее шарф поплотнее, спохватился об оставленной в кабинете трубке, которая была бы сейчас, на пронзительном вечернем ветру, весьма кстати.
Амстель пестрел парусами: большими, малыми, новёхонькими, залатанными, яркими, выцветшими. Каналы и реки уже не только вскрылись, но и окончательно очистились ото льда; из провинциальных городков и деревень в Амстердам стекались по делам толпы: распродать скопившийся за зиму товар, пополнить оскудевшие кошельки и запасы, навестить родственников или просто развеяться, как ездил когда-то из Утрехта и сам Абрахам с отцом. Со старшими двоюродными братьями же они добирались сюда вовсе по льду на коньках — для собственного удовольствия, конечно, да теша мальчишеское честолюбие. А ведь за эту зиму дай бог один-другой раз на коньки встал, упрекнул себя Абрахам. Весь в делах и заботах, солидный профессор, хотя и с «причудами», как деликатно выражались его коллеги за глаза.
В «причуды» Абрахам втянулся невольно и по причинам сугубо эгоистичным, отчего похвалы в адрес его предполагаемого великодушия и благотворительной деятельности будили в нём всё тот же стыд самозванца. Вначале было слово, и слово было в выписке из газеты, которую мадам Мина приложила к одному из первых своих писем. Речь в заметке шла о заманивающей детей «кьясивой леди», байки о которой разошлись среди дворовой детворы в одном бедном районе. Дата газеты выпадала на период посмертных похождений несчастной мисс Люси Вестенра. Искажённое английское слово «bloofer» Абрахам поначалу не понял, выведя его из «bloody», «кровавый», и только в ответном письме мадам Мина пояснила, что это просторечное детское произношение «beautiful» — «красивая». Слово попало в цель и затрепетало, как стрела в ране. В своей переписке Абрахам и его сотоварищи всё более уверялись, что редкий большой город избежал нападений отдельных вампиров. Подозрительные происшествия, зловещие городские легенды хотя и успевали обрасти разнообразными совсем уж фантастическими подробностями, хранили общие, легко вычленяемые и знакомые им всем черты. Загвоздка была одна: все слухи были давними, все следы — изрядно остывшими, все возможные зачинщики или свидетели — как в воду канули. И вот после обнаруженной мадам Миной заметки Абрахама осенило. Дети. И именно дети бедноты. Не связанные школой и воспитателями, вездесущие, глазастые, с неразвитым, но зато незашоренным детским разумом, который не отметает необычайное, как невозможное. Абрахам низошёл, будто в один из кругов ада, в уродливейший припортовый район. Как предлагающий бесплатную помощь детям врач он получил доступ в сумрачные тесные квартиры, в меблированные комнаты и в ветхие пристройки. Нищета, грязь, недоедание были ему не по плечу, но не было недостатка и в подвластных ему напастях: скарлатина, инфлюэнца, золотуха, корь, трахома, дизентерия... Он раздавал указания поить рахитичных малышей рыбьим жиром и уговаривал отослать к хоть каким-нибудь дальним родственникам в деревню юных пациентов, заходящихся в пока что сухом чахоточном кашле. Сталкивался Абрахам и с болезнями, обескураживающе недетскими, какие ожидал бы диагностировать не у детей, а, скорее, у старших их сестёр. Взялся лечить Абрахам и эти недуги, лишь бы поддержать общение, лишь бы неусидчивые маленькие пациенты продолжали пересказывать ему слухи, и небылицы, и страшные байки о манящих за собой утопленницах в канале, о ночных чудовищах... А вслед за детворой, за стыдливыми, возмутительно юными для взрослых болезней девочками и развязными худосочными катамитами, но большей частью, слава богу, за такой же беззаботной, как и благополучные их ровесники, детворой, стали подтягиваться упомянутые старшие сёстры с подругами, выпрашивая у «доброго мейстера», если не даром, то хотя бы за умеренную плату совета да лекарств...
При мысли о лекарствах Абрахам припомнил наконец и сопровождавшую ван дер Вильдерс девицу, которая при содержательнице борделя призвана была, похоже, изображать нечто вроде камеристки, для воображаемого сходства с респектабельной дамой. Имя Гортензия или, вероятнее всего, творческий псевдоним, подходило ей как нельзя лучше. Цветок пышный и броский, если любоваться на расстоянии, но невзрачный вблизи, а с приближением отцветания отмеченный какой-то особенной неопрятностью.
— А вас я помню, — заговорил Абрахам. — Выписал вам йодоформ, верно? — и когда Гортензия без особого восторга подтвердила: «Верно, мейстер», — строго добавил: — Надеюсь, никакой каломелью по собственной прихоти вы не пользуетесь? Знаю, лечение йодоформом требует большего времени, но мевроу ван дер Вильдерс обещала ведь, — с натянутой вежливостью Абрахам приподнял шляпу в сторону содержательницы борделя, и та медоточиво заулыбалась, — предоставить вам необходимую отсрочку. Мне нужно, чтобы мои пациентки лечились исключительно йодоформом. Я хочу доказать своим коллегам действенность этого препарата против сифилиса. Большинство предпочитает выписывать ртутьсодержащие средства, не задумываясь, но, боже правый, соли ртути — это же чистый яд! Конечно же, ртуть эффективно убивает возбудителя болезни — она всё живое убивает, накапливается и отравляет кровь.
— Не так уж плохо иногда, если твоя кровь отравлена.
Ван дер Вильдерс опасно качнула лодку, подскочив несолидно на месте и шикнув на свою «камеристку». Затем она повернулась к «многоуважаемому доктору» и попыталась загладить неловкость, воркуя грудным голосом о глупостях, которые не следует брать в голову, и о пустоголовых клушах, несущих всякий вздор. Но для Абрахама само время сгустилось вдруг и обрело осязаемую плотность, как упирающаяся под веслом лодочника вода, которая, отразив светлое, равномерно затянутое высокими облаками небо, преобразовалась в вязкую ртуть. Ртуть неспешно, тяжело растекалась по сети каналов, сливалась в пентаграмму, связывала и запечатывала необузданную хаотическую составляющую, замыкала её на саму себя, вынуждала пожрать собственные крылья и укротить собственную природу, стабилизировала, вытягивала, как концентрированная мазь, шлак несовершенства, болезнь из любой материи. Абрахам готов был раскрыть рот и оспорить собственное же предыдущее утверждение: отчего он противится использованию этого, в сущности, чрезвычайно многообещающего средства — как опомнился, что речь шла не о философской ртути, не о Меркурии, а об обычнейшем низменном hydrargyrum. И не ртуть, а вода плескалась за бортом лодки, хотя живая, проточная, противная любой насильственной остановке между жизнью и смертью вода играла в поисках Абрахама не последнюю роль. За три месяца бесплодных попыток напасть на свежий след вампира Абрахам едва не смирился с заключением, что опутанный сетью каналов Амстердам — город, для вампиров совершенно не пригодный. Увы, вздыхал он, и тут же поправлял себя: слава богу. Слава богу, что самое обоснованное подозрение на нападение вампира, что встретилось ему, жар и кровотечение из рта, оказалось геморрагической лихорадкой Ласса. Случай редчайший в северных широтах и исключительно увлекательный с медицинской точки зрения (Абрахам едва не послал за старостой студентов, чтобы собрал и привёл к нему весь курс, но решил, что пригласить молодых людей в бордель с точки зрения администрации факультета определённо будет уже чересчур), но всё-таки обычная болезнь, а не сверхъестественное с точки зрения традиционной науки явление. Только радоваться следовало ведь, что тех, чьему искоренению вместо долга простого врача он готов был себя посвятить, в Амстердаме можно было встретить лишь в виде давних слухов, обросших нелепыми подробностями. Слишком красивый юноша или благородная дамочка («кьясивая леди», ёкало сердце), которые отвернутся, если перекрестишься. А если попадёшься к ним на крючок, будут навещать своих избранников по ночам, прося о пустячной капле крови, но истощая со временем их до смерти. Шлюха, которая не первый год улицу подолом мела, да принялась вдруг чудить и кидаться на прохожих, как бешеная собака. Слышал от того, кто собственными глазами всё видел, заверяли дети, обрадованные внимательному взрослому слушателю. Бешеную матросы едва впятером, а то и вдесятером скрутили и отрубили голову капитанской саблей. Ну что вы, какая полиция? Жаловаться точно никто не стал бы, а чего легавым соваться, если никто не жаловался? Только испортили бы всё, объясняй им потом, что когда такая чертовщина творится, голове нужно набить рот чесноком и закопать на перекрёстке, а тело в канал выбросить. В нужник, поправлял кто-то рассказчика, не утерпев, чтобы не внести своей лепты, вон в тот самый. И тут же наскучивший взрослый дядька забывался за жарким спором, кому не слабо отправиться ночью в тот самый нужник...
Абрахаму казалось уже, что все многообещающие свидетельства всегда будут отделены от него во времени непреодолимой стеной «в прошлом году, а может, и в позапрошлом», отделены личностью мифического свидетеля, которого рассказчик неизменно знает, но возможности свести по той или иной причине не имеет. И вот, когда он готов был оставить надежду, свидетельство, знамение, отчаянный зов о помощи «не так уж плохо иногда, если твоя кровь отравлена» обрушился на него в самый неожиданный миг. Свидетельница, которую от него пытались сейчас заслонить завесой мельтешащих слов:
— ...нервная горячка всего-то, уверяю вас. Знаете, доктор ван Хельсинг, а зря мы, наверное, вас побеспокоили вовсе, подняли мандраж. Ну поднялся жар у девочки, побредила, пометалась... Так чего хотеть-то, мало ли кому нездоровится после дебюта в нашем деле? Доля-то не из тех, о которых в девичестве мечтают. Вот что, если правда окажется, что мы впустую вас побеспокоили, доктор ван Хельсинг, то за потраченное время я честно вам заплачу... Ох, и что я несу, верно? Заплачу, если помощь не понадобится, а если вылечите мою голубку, то неужто поскуплюсь? Мне за Хильдочку цену знатную дали, не перевелись ещё любители первую ягодку сорвать! А вот и пристань.
Нет уж, пора завязывать с этой благотворительной деятельностью или с причудами, как ни назови, скрипел зубами Абрахам. Положить конец, бросить, оставить позади нищету, грязь, пороки, беспросветное несчастье. Всевышний всегда достаточно ясно указывал Абрахаму его предназначение. Как не хватило ему когда-то душевных сил оставить при себе свою Хильду и заботиться о ней, так и здесь, на дне общества, неспособен он был сохранять беспристрастие, взращивать в себе милосердие, расточать благодеяния. Пора было оставить это поприще лучшим его коллегам и отмежеваться от принадлежащей им по праву славы. На сей раз погоня за познанием, за новой увлёкшей его идеей, за мифом, оказавшимся необычной, но подвластной его силам болезнью, сбила его с пути, завела в трясину, как болотные огни. И даже так возбудившая его только что оговорка Гортензии — боже правый, он начинал говорить языком трущоб, мыслить их отвратительными кличками! — не казалась более путеводной нитью.
Новое от 03.22!Лодка доставила Абрахама не в старый припортовый район, где располагалась большая часть увеселительных заведений, а в недавно застроенный Де Пийп. Влекомые, подобно Абрахаму, благими намерениями городские власти спланировали новый район с благоустроенным дешёвым жильём для рабочих. Но средств, как обычно на все благие намерения, не хватило, и дешёвое непритязательное жильё начали заселять студенты, аферисты всех мастей, от мелких базарных мошенников до политических агитаторов, богема, а также девицы лёгкого поведения. Ван дер Вильдерс, с хозяйственностью и деловой хваткой, сделавшей бы честь любому почтенному тороватому торговцу, поспешила перенести своё заведение, «Сладкий крючок», на неосвоенную территорию — сбежав, вдобавок, от возмущённых граждан, которые всё требовали от городских властей очистить исторический центр от «мерзости и засилья порока», а самые нетерпеливые то и дело брали решение вопроса в собственные руки.
Солнце скрылось уже за горизонтом, остаток света нехотя протискивался в узкие улицы между удручающе одинаковыми домами. Ван дер Вильдерс позвонила в дверь одного из них, отличавшуюся, как только что заметил Абрахам, мелом выведенными на двери буквами К+М+Б. Каспар, Мельхиор, Бальтазар, имена троих волхвов, или «Кристус мансионим бенедикат», «да благословит Христос сей дом». По меньшей мере одна из обитательниц порочного заведения была его сестрой по вере и, с толикой согревшей его надежды подумал Абрахам, блюла, несмотря на падение, обычаи и просила благословения в праздник Крещения. Но на смену, обращая мимолётную надежду горчащим отвращением и гневом, тут же пришла другая мысль: навряд ли; скорее, таким условным знаком, оскорбительным для любого католика, дверь заведения была выделена из других дверей, отличалась в ряду прочих одинаковых домов.
Атмосфера парфюмерии и благовоний, не перебивавших душка потных тел и дешёвого спиртного, при мысли о святотатстве показалась омерзительнее обычного. Абрахам был рад только, что не пришлось пересекать безвкусную общую гостиную, соприкасаться лишний раз с вульгарным заигрыванием девиц и развязно-понимающими взглядами клиентов, согревающих себя столовым вином и за натянутой усмешкой скрывающих неловкость от встречи в не самом респектабельном заведении. Боковым коридором ван дер Вильдерс провела Абрахама наверх, достала увесистую связку ключей — снова мелькнуло неуместное сходство с солидной хозяйственной лавочницей, — отперла дверь отдельной комнатушки и пропустила Абрахама вперёд. Он толкнул дверь, понял, что открывается на себя, потянул за давно не чищенную латунную ручку — и его окатило расплавленным золотом света, едва не сбило с ног волной, чудом не высадившей дверь прежде, чем он распахнул её.
— А вот и наша Хильда ван...
Нет, едва не поправил заворожённый Абрахам, не Хильда ван Хельсинг. Хильда ван Хельсинг заточена в клинике для душевнобольных в Утрехте, волосы её коротко острижены, чтобы она не накручивала их на пальцы и не выдирала, прядь за прядью. Проведать её Абрахам поспешил первым делом по возвращении из затянувшейся погони, которая увела его на другой край Европы. «Она спит, я не стану тревожить её, — строго сказала сестра милосердия. — она не спала последние две ночи». Как почти не сомкнул глаз и сам Абрахам, не рискуя засыпать подле вампира, почти упокоенного, но только почти, пленённого ритуалом, за действенность которого некому было поручиться. Вместе с горячими слезами нахлынуло ранящее и целительное одновременно осознание, что они с Хильдой по-прежнему муж и жена, единая плоть, соединённая Господом так, что ни человеческому крючкотворству, ни мирским невзгодам не разделить их. Абрахам присел на край железной кровати, не решаясь прикоснуться к спящей: и остерегаясь потревожить сон душевнобольной, и стыдясь касаться её теми же пальцами, теми же губами, которые хранили ещё память прикосновения к другой женщине, которые покалывало иголочками от готовности поддаться искушению и продлить касание. Абрахам просто любовался смягчившимся во сне измождённым и постаревшим лицом супруги и обретал постепенно мир в безмолвной благодарности ей. Пускай скреплявшие их узы ввергали Абрахама порой в отчаяние отсутствием всякого смысла, верность порой оказывалась той самой малостью, которая удерживала его от капитуляции перед искушением и страстями. Помогала оставаться человеком, венцом творения Божия, а не наиболее развитым из животных.
Но красота Хильды ван Хельсинг даже в лучшие годы не изливалась так расплавленным золотом. Тем более не могла она сиять здесь, в тесной комнатушке притона, оттеняемая убогостью и полумраком, как рембрандтовская Саския, нет, не «Саския» прозвучало, и не «Хильда ван Хельсинг», а...
— Хильда ван Лее, — повторил Абрахам отошедшим от онемения языком, не помня, как услышал фамилию, — будто язык записал и воспроизвёл её на манер механического фонографа. — У тебя красивое имя, Хильда ван Лее, как весенняя капель.
— Спасибо, мейстер, — отозвалась она чеканно и бойко, как озорница, которую заставили зазубрить подобающие реплики назубок. Девица — нет, девочка не старше лет четырнадцати, без всякого померещившегося Абрахаму сияния, просто с всклокоченной гривой волос цвета спелой ржи. Одета она была в слишком взрослое платье с корсетом и глубоким декольте, которому нечего ещё было подчёркивать и выставлять напоказ, не будь даже плотно замотана вокруг шеи и плеч грубая шаль из некрашеной козьей шерсти, никак не подходившая к вычурному платью.
— Бонжур, — улыбнулась Хильда, приседая в лёгком книксене и ещё сильнее подчёркивая впечатление озорницы, которая невпопад демонстрирует заученные манеры.
— Тебе лучше, Хильдочка? — ван дер Вильдерс потеснила Абрахама полным напористым телом: то ли намеренно, то ли потому что в комнатушке Хильды правда непросто было разойтись. С мнимой доверительностью она положила руку ему на предплечье. — Последние дни она напролёт проспала. Я прямо к вам её сегодня хотела отвезти, но ох и бучу она подняла, разбуженная! — неприятно стиснувшиеся на руке Абрахама пальцы ван дер Вильдерс и дрогнувший голос в равной мере могли быть и непритворными, и дешёвым притворством. Но назревало подозрение, что необходимости в притворстве у содержательницы не было. — Меня, знаете, истериками да скандалами пронять тяжело, и всё же... А не успела я и дух перевести — гляжу, она снова спит сладко, что твой ангелочек. Ты мерзнешь, Хильда? Знобит? Что-то ты бледновата.
— Благодарю, мевроу ван дер Вильдерс, мне уже гораздо лучше.
Но Абрахам вопреки заверениям об улучшении только мрачнел. Стряхнув руку ван дер Вильдерс, он шагнул к девочке и потрогал её лоб: ни следа жара, напротив, прохладнее, чем следовало бы. С непосредственной детской заинтересованностью Хильда закатила глаза, будто пыталась взглянуть на лёгшую ей на лоб ладонь, но тут же переменилась в лице и дёрнулась в сторону, стоило Абрахаму, как ни в чём не бывало, потянуть за край шали, обмотанной вокруг её шеи. Обеими руками она затянула шаль сильнее, заулыбалась совсем не по-детски вдруг чересчур яркими на бледноватом лице губами. А ведь дело вовсе не в какой-либо вульгарной помаде, холодея, подумал Абрахам.
— Ей плохо, — процедил он. — Ей очень-очень плохо.
Теперь Абрахам узнавал только что пережитый морок, который будто копился за дверью и едва не сбил с ног волной, стоило дверь открыть. Кто бы мог предугадать, что на пороге убогой комнатушки в борделе его накроет тем же ощущением, которое он впервые смутно вкусил у ложа больной Люси Вестенра, и которое, несравнимо мощнее, едва не сгубило его в старинном мавзолее за стенами мрачной валашской твердыни перед спящими в саркофагах тремя немёртвыми невестами Дракулы, одна обворожительнее другой? Кто знает, устоял бы он — нет, тут же поправил себя без снисхождения, точно не устоял, поддался бы мороку, если бы не отчаянный возглас мадам Мины вдали...
В Де Пийпе, конечно же, за пределами окружных каналов, опоясавших город защитным контуром проточной воды, должен был он обнаружить искомое, с возбуждённым ликованием понимал Абрахам, и за ликование это стыдил себя — ценой его охотничьей удачи была повисшая на волоске жизнь юной Хильды, в отличие от привычных в практике Абрахама случаев, под угрозой смерти не только тела, обречённого на таковую рано или поздно, но нетленной души. И ничем, кроме исцеления, с Хильдой ван Лее Абрахаму было не рассчитаться за этот новый шаг, раздвигающий пределы человеческого познания и возможностей.
— Я забираю Хильду с собой, — удалось не запнуться на имени «Хильда». Жестом Абрахам привлёк ближе так и следовавшую за ван дер Вильдерс Гортензию. — Ступай, найди мне, пожалуйста, фиакр.
Гортензия бросилась исполнять его просьбу: то ли не желая дожидаться реакции ван дер Вильдерс, опешившей от нехарактерного самоуправства доктора ван Хельсинга, то ли в самом деле осознавая назревавшую угрозу, инстинктивно догадываясь, по крайней мере. Нечаянной догадкой была ли брошенная Абрахаму реплика или мудростью, усвоенной не из научных изданий?
— Поедем в фиакре. Не волнуйся, никаких лодок, — ласково пояснил Абрахам юной пациентке. Та продолжала озорно улыбаться. И верно, она же понятия не имеет ни о том, что с ней произошло, ни о грозящий ей теперь опасностях.
— Но доктор... — выдохнула ван дер Вильдерс, приходя в себя. — Нет, я никуда не могу отпустить Хильду. Родные передали её строго под мою опеку.
Продали вероятнее, а не передали. И теперь ван дер Вильдерс небезосновательно остерегается, как бы ценное приобретение не воспользовалось возможностью упорхнуть от незавидной участи. Или, хуже того, вмешать полицию. Не местную полицию, привычную ко всему, которая только посмеялась бы над девочкой, а строгую полицию из благопристойного района, в глазах которой вовлечение в проституцию малолетней не покажется незначительным рутинным прегрешением.
— Что с ней такое? — подозрительно принялась выпытывать ван дер Вильдерс. — С чего это вы так переполошились, ведь и осмотреть-то её толком не успели? Скажите только, что от нас потребуется — мигом сообразим уход не хуже, чем в госпитале.
С диагнозом по быстрому взгляду и мимолётному прикосновению он, конечно же, поспешил. Надо было сдержаться, сымитировать доскональный осмотр, с досадой спохватился Абрахам.
— Нет, мевроу ван дер Вильдерс. Хильда должна съездить со мной. Я хотел бы провести осмотр в спокойной обстановке и сделать анализы, которые могу изучить только у себя в лаборатории. Если я прав, болезнь Хильды представляет серьёзную опасность для прочих ваших... подопечных, её необходимо изолировать. Я непременно отошлю её обратно в «Сладкий крючок», если ошибаюсь и паникую напрасно, — солгал он напоследок, совершенно неубедительно для этой прожжённой спекулянтки на чужих телах и страстях.
— Мы доставим сюда всё, что вы сочтёте необходимым. А уж по устройству спокойной обстановки и изоляции мы мастерицы, уверяю вас, — ван дер Вильдерс манерно отмахнулась от как раз донёсшегося снизу развязного басистого хохота. — Гости наши часто предпочитают уединение и тишину.
— Ценю ваше гостеприимство. Но мои запросы всё-таки несколько отличаются от запросов ваших гостей. Так что Хильда едет со мной.
— Нет, вы только подумайте... — ван дер Вильдерс замолкла вдруг, осадив взвившееся было возмущение, и уставилась на Абрахама с понимающей, отчасти злорадной толстогубой ухмылочкой. — Ах, доктор, да вы шалун...
Кровь бросилась в лицо. Подозревает, что он очаровался красивой девочкой и пытается умыкнуть её, пользуясь положением врача, догадался Абрахам. Обуянный гневом и решимостью, которые вели за ним его друзей и заставляли отступать врагов несравненно опаснее содержательницы грязного борделя на задворках Амстердама, Абрахам рявкнул:
— Вы здесь, что, эпидемию развести вздумали?!
Продолжение в комментах.

Название: «Однажды в Амстердаме»
Автор: Rendomski
Канон: между «Дракулой» и «Хеллсингом»
Герои и пейринги: Абрахам ван Хельсинг, Алукард, ОМП и ОЖП в количестве, персонажи «Дракулы» за кадром. Упоминается Абрахам/Мина, Абрахам/ОЖП.
Жанр: драма
Размер: миди, в процессе.
Категория: джен, недогет
Рейтинг: R
Предупреждения: насилие, расчленёнка, сексуальные поползновения в отношении несовершеннолетних.
Примечание: В фике присутстует горстка нарочитых и, возможно, нечаянных анахронизмов.
Саммари: Доктор ван Хельсинг привозит с собой в Амстердам из Румынии зловещий груз и двойную жизнь впридачу.
Предыдущая частьПрояснившимся весенним пополуднем 1899 года декан факультета медицины Амстердамского университета Томас Плас совершал свой обычный променад по дорожкам Ботанического сада в таком же обычном сопровождении приват-доцента Петера Мюйса. Декан Плас полагал благоприятным для здоровья обсуждать текущие дела не в четырёх стенах, вдыхая книжную пыль и пары формалина, а прогуливаясь после плотного обеда на воздухе, чью свежесть неукоснительно обеспечивал порывистый морской бриз. Во время променада, уверял декан, общение с коллегами проходит намного непринуждённее и плодотворнее, и ласково именовал своих невольных спутников перипатетиками. Непринуждённости и плодотворности приват-доцента Мюйса в данный момент, однако, препятствовали тягостные размышления, которые отразили бы самые пессимистичные настроения fin de siecle, если бы не приземлённость темы. Петеру Мюйсу не давала покоя мысль, претерпевали ли ученики Аристотеля точно такие же неудобства из-за промокших плаща и ботинок.
— Дювуа написал, что отказывается выставлять свою кандидатуру на должность профессора физиологии, — декан Плас подчёркивал неторопливый шаг и размеренную речь постукиванием трости по гравию. — Считает, что место это заслужил Зейдель. Я ещё попробую урезонить его тем, что в его отсутствие выберут, вероятнее всего, не Зейделя, а Борка.
— Борка не любят студенты.
— Зато вашего ван Хельсинга они любят.
Упоминание о ван Хельсинге грубо разбило надежды Петера Мюйса, забрезжившие было по приближению к воротам сада. В надеждах этих фигурировал пряный нагретый воздух оранжереи, который укутывал продрогшего гостя махровым полотенцем, чашечка кофе, дружеские сплетни с добрыми знакомыми, пока декан Плас наносит визит мейнхееру ректору. Дивные видения отдалялись от Мюйса на ещё один, по меньшей мере, неспешный круг по саду, раз уж речь зашла о профессоре ван Хельсинге.
— Вот только ассистент Куйпер их любви не разделяет, вы хотите сказать?
— Ассистент Куйпер, о, — декан Плас поморщился и махнул небрежно концом трости. — Если бы кляузы ассистента Куйпера представляли собой главную мою головную боль... Не думаете же вы, Петер, что разногласия с профессором ван Хельсингом были главной причиной его отставки? Хотя здесь беднягу Куйпера можно понять. Вводить мышам кровь нетопырей и наблюдать ночи напролёт, не переходят ли они на ночной образ жизни?
В руки приват-доцента Мюйса попала уже свежая карикатура, ходившая среди студентов. На карикатуре узнаваемый по великоватому бордовому плащу-крылатке ван Хельсинг со зверским выражением кусал злосчастного Куйпера за ухо. Приписка внизу гласила: «Заражу тягой к познанию». Возможности вставить, однако, эту новость в разговор декан не дал:
— У нас не Ветеринарное училище, как-никак, люди сюда приходят с намерением лечить не мышей.
— Опыты на животных... — предпринял ещё одну попытку вставить слово приват-доцент Мюйс.
— И чего, скажите на милость, ваш друг ван Хельсинг на животных наизучал? Как введение крови нетопырей мышам вызывает у людей переход на ночной образ жизни? И распутство?
— Мейнхеер декан! — на возглас Мюйса, полный ошеломления и негодования, обернулись даже двое работников, которые приводили в порядок большую круглую клумбу. — Клянусь вам, вот эти россказни воистину не больше, чем грязные сплетни или недоразумение.
— Да не горячитесь вы, дорогой Петер, прошу вас. Не поймите меня превратно. Профессора ван Хельсинга я ценю исключительно высоко, и за образцовые моральные качества не в последнюю очередь. Нет же, разумеется, лично я ни на минуту не поверил упомянутым досужим россказням. Ах друг мой, как часто добродетель, превосходящая уровень, доступный пониманию обывателей, принимается за порок! Вот будь наш коллега женат, хотя бы и на мевроу Магде, эти его причуды не вызвали бы и десятой доли нынешних подозрений и нареканий.
Будь ван Хельсинг женат на мевроу Магде, мысленно поправил декана приват-доцент Мюйс, никаких «причуд», тем более имеющих отношение к особам неблаговидного поведения, мевроу Магда ни за что не допустила бы. Вслух же он напомнил:
— Вот только профессор ван Хельсинг уже женат.
— Помню, помню. Именно это я и подразумеваю, говоря о чрезмерной добродетельности. Ну кто, скажите на милость, посмел осудить бы его за развод с этой несчастнейшей из женщин? Сколько лет назад она повредилась рассудком: двадцать, больше? Ван Хельсинга и в клинику-то с трудом уговорили её поместить.
— Он — католик.
— Знаю, знаю, но неужто даже католики не отнеслись бы с пониманием? Двадцатый век на пороге, не какое-нибудь средневековье — и тут такой абсурд вместо благополучного брака и семьи. Ван Хельсинг ведь родом из Утрехта, верно? Вы не в курсе, Петер, он, случайно, не из тамошних старокатоликов?
— Он упоминал, что старокатолики у него в родне есть. Но сам он к ним, вроде бы, не принадлежит... Нет, конечно, нет. Духовник его, отец Хейндрик — из самой обычной католической церкви. Время от времени он присоединяется к нам в «Докторе». Приятнейший человек.
— Прямо жаль. Я как раз неплохо представляю себе ван Хельсинга в рядах тех, кто мнит себя святее папы Римского. Ах, ну почему, если уж ему взбрело в голову посвятить себя благотворительности, он не занялся помощью достойным бедным семьям? Уверен, муниципалитет с радостью пошёл бы ему навстречу и направил бы его к наиболее нуждающимся. В конце концом, кто не помнит «бедные пациенты — лучшие мои пациенты, за них мне доплатит Господь»?..
— Уверяю вас, у друзей ван Хельсинга подобный вопрос возникал не раз. На что он отвечает, что наиболее нуждающимся достойным семьям порой приходится делать прискорбный выбор между избавлением от нужды и достоинством.
Рассуждения, тянувшие вовсе не на христианское милосердие уже, а на опасный анархизм, декана, как и следовало ожидать, не обрадовали. В раздражении он ускорил шаг, самым вандальским образом вдавливая наконечник трости в ровную, присыпанную мелкими камешками и тщательно утрамбованную дорожку. Вскоре, однако, декан Плас остановился. Крупные, роскошные розовато-белые цветы магнолии, только начавшие распускаться, казалось, отчасти умиротворили его.
— Поразительно, правда, Петер? Из года в год не устаю любоваться магнолией. Напрашивается ведь мысль, что подобной пышной экзотике место в оранжерее, под чутким присмотром лучших ботаников, а не в холоде и промозглости нашей неприветливой голландской весны. Я не задумываясь назвал бы этот цветок верхом совершенства; между тем, ректор де Фриз разъяснил мне обратное. Магнолия считается цветком древним и по строению весьма примитивным. Занятно, не правда ли? Так что стоит ли удивляться, если некоторым из нас случается открыть неотразимую красоту не в оранжерейном уюте благополучных гостиных, а среди сквозняков и смрада подворотен; красоту по сути примитивную и недалёкую, но в глазах созерцателя представляющуюся совершенством.
По ходу пространных рассуждений декана за спиной их неотвратимо нарастало дребезжание и размеренный настырный взвизг несмазанного колеса. Приват-доцент Мюйс всё порывался перебить и предупредить декана, но не решался. В последнюю минуту тот, однако, посторонился сам и, прервавшись, пропустил садовника с расхлябанной тачкой, которая была нагружена снятым с перезимовавших растений лапником и торфом.
— Скажите, Петер, — возобновил беседу декан Плас, ответив на благодарный кивок садовника, — а не после ли этой загадочной поездки в Англию в конце прошлого года так называемые причуды ван Хельсинга и начались?
Внезапная и затянувшаяся отлучка профессора ван Хельсинга не могла не породить самых причудливых слухов и пересудов. Почитатели профессора в среде студентов шептались, будто ван Хельсинга на условиях полной конфиденциальности пригласили для лечения некой высокопоставленной особы — если не самой английской королевы. Ассистенту Куйперу, которого ван Хельсинг попросил прочитать за него «одну-другую» лекцию, в итоге пришлось дочитать весь курс «Редких и экзотических заболеваний крови» осеннего семестра. Нелюбители сухого педантичного ассистента язвили, будто тот успел влюбиться в профессорскую кафедру, и возвращение ван Хельсинга разбило ему сердце, более любых других обстоятельств послужив теперешней его отставке. Ван Хельсинг же вернулся так же внезапно, как и уехал, извинений принёс больше, чем ответов на неизбежные вопросы, и, как ни в чём не бывало, возвратился к обычному своему амстердамскому житью-бытью.
Почти.
— То есть, — счёл не лишним уточнить декан Плас, — я и сам вижу, что начались эти «причуды» после. Вопрос в том, могло ли некое происшествие, пережитое ван Хельсингом во время отлучки, послужить причиной его новоприобретённой тяги к благотворительной деятельности?
— Не знаю, мейнхеер декан. Ничем подобным со мной, во всяком случае, он не делился. Да и не рассказывал мне вовсе ничего, насколько я могу судить, чего не рассказал бы и остальным. Все ведь знают, что в начале он просто пару раз коротко наведался в Лондон на консилиум. Ничего из ряда вон выходящего, поехал он по приглашению бывшего студента. Помните, учился здесь такой англичанин, Сьюард? Как раз с ван Хельсингом у них сложились доверительные отношения. Так вот, этот доктор Сьюард и попросил у ван Хельсинга помощи с диагнозом необычной острой анемии у одной из его пациенток. Спасти её, увы, не удалось. Сверх того, заболевание оказалось инфекционной природы, так как тут же слегла близкая подруга скончавшейся пациентки, которая помогала за ней ухаживать. Сдаётся мне, — приват-доцент Мюйс горестно вздохнул, — ван Хельсинг слишком близко к сердцу принял смерть той молодой женщины. Оттого и задержался в Лондоне, чтобы за лечением другой больной проследить лично. Та, слава богу, постепенно поправилась.
Декан Плас отозвался недовольным «Гмм...» и снова ожесточённо пробуравил тростью одну за другой несколько лунок в ровной дорожке. Поколебавшись, приват-доцент Мюйс решил умолчать о коллекции мазков крови, взятой, по словам ван Хельсинга, у обеих пациенток, которые ван Хельсинг несколько месяцев уже неустанно изучал в поисках неуловимого возбудителя болезни, ища всё новые способы окраски и распознавания. Умолчал, что так и оставшийся неразгаданным диагноз не даёт профессору покоя до сих пор.
— Не приходило ли вам в голову, Петер, что здесь замешано нечто личное? Не была ли та скончавшаяся англичанка... Не сбилась ли она с пути добродетели?
— О нет, мейнхеер декан, нет, совсем напротив! Состоятельная благородная семья, преуспевающий жених, который остался после её преждевременной кончины с разбитым сердцем. Нет, я не думаю. Если позволите высказать моё мнение, просто моё мнение, то ни о каких личных или, упаси боже, неблаговидных мотивах в поступках профессора ван Хельсинга и речи быть не может — да-да, я не сомневаюсь, что вы понимаете. Скорее уж, рискну я предположить, его разочарование и определённая меланхолия вызваны самим фактом профессиональной неудачи.
— Такое объяснение меня тоже не слишком успокаивает, Петер. Ван Хельсинг всегда был не из тех, кого смерть пациента выбивает из колеи.
«Ещё бы, — грустно подумал Петер Мюйс, — когда самые тяжёлые потери: смерть сына, неизлечимую болезнь жены — ему довелось пережить лично». Бог карает нас, когда мы отступаемся от собственного предназначения, как однажды в порыве меланхоличной откровенности сказал ему ван Хельсинг. И зная пылкую, нервическую натуру своего друга, Мюйс не сомневался, что именно личная трагедия подвигла ван Хельсинга свернуть с намеченного пути, с адвокатского поприща, на котором он уже делал первые шаги, выучиться взамен на врача и начать жизнь заново.
— Я, как известно, не особо уважаю в людях глубокую религиозность, — продолжал тем временем декан Плас. — Но в случае ван Хельсинга именно эта, как мне кажется, черта всегда побуждала его как бороться за жизнь своих больных до последнего, так и принимать их смерть как неизбежность, поджидающую рано или поздно всех нас. Подобный подход я всегда полагал сильной его стороной и одобрял, что такое же отношение к возможному смертельному исходу ван Хельсинг воспитывает в своих студентах. Если, как вы полагаете, обсуждаемый случай потряс ван Хельсинга настолько, что заставил пересмотреть свой взгляд, а стало быть, и глубочайшие свои принципы... Не кончится это добром, помяните моё слово, Петер, — декан покачал головой. — Что ж, личные убеждения ван Хельсинга — на совести строго и только самого ван Хельсинга. Поступки его, однако, — совсем иное дело; тем более, поступки, которые грозят ударить по репутации всего факультета, если не университета. На фоне других отечественных университетов, чья история и слава насчитывает века, нашему Атенеуму не так-то просто выделиться. И да, мы славимся своей незашоренностью, открытостью неакадемической общественности, широтой взглядов — но всему есть мера. Если похождения ван Хельсинга получат неприятную огласку, то, боюсь, наши попечители в городском совете отнесутся к его душевным метаниям без должного понимания.
— Но мейнхеер декан... — Петер Мюйс слегка запнулся, от запечатывающего губы порыва ветра ровно как и от волнения. — Вы же понимаете, что доктор ван Хельсинг — не просто один из многих профессоров. Он — учёный и врач, известный на всю Европу. Неужто его заслуги, перед влиятельнейшими семьями Амстердама в том числе, не искупят в глазах попечителей его, как вы выражаетесь, причуды? Ведь...
Жестом декан Плас поспешил остановить его излияния.
— Полно вам, дорогой Петер. Ни на секунду я не забываю, как нам повезло, что ван Хельсинг не дождался профессорской позиции в Утрехте, в своей alma mater, и перебрался в Амстердамский Атенеум. И, быть может, прославит нас ещё не менее, чем его соотечественник Эйкман прославляет ныне Утрехт. Именно поэтому я и пытаюсь докопаться до сути, разобраться, что стряслось с нашим коллегой и найти выход, наилучший для всех. Поэтому я и хотел бы, Петер, чтобы вы лишний раз поговорили с ван Хельсингом. Вразумили бы его как друг, не как член администрации.
Уткнувшись взглядом в свежевзрыхлённую клумбу с размеченными натянутой на колышки бечёвкой участками, приват-доцент Мюйс пробормотал извинения, стыдясь своих поспешных суждений и горячности. Нелепо было и вообразить, будто декан факультета не постарается сохранить в штате одного из лучших и известнейших профессоров. Мюйс поставил воротник пальто ещё выше, защищаясь от разошедшегося ветра.
— Как раз сегодня вечером мы договаривались собраться в «Докторе».
— Вот и славно. Боже правый, да у вас зуб на зуб не попадает! Давайте-ка свернём прямо к оранжерее. Мне не мешает перемолвиться парой слов с ректором, а вы отогреетесь тем временем. Идёмте же, Петер, идёмте!
***
Тем временем профессор ван Хельсинг, доктор медицинских наук, доктор физических наук, и прочая, и прочая, в своей съёмной квартире на канале Принсенграхт ткнул иглой в кончик собственного пальца и болезненно скривился: пальцы левой руки были исколоты многократно. Выступившую алую каплю Абрахам привычно нанёс на несколько, одно за другим, предметных стёкол для микроскопирования, благо вблизи не крутились студенты, которым брать кровь на мазки так, в обход аккуратной техники, он запрещал. Мимоходом зажав место укола приготовленной заранее ваткой, чёткими отработанными движениями он растёр свежие мазки, подсушил один, помахав в воздухе, и сунул под объектив микроскопа. Зрелище собственных эритроцитов и редких, едва заметных без красителя белых кровяных телец было хорошо знакомым и ничем не примечательным; Абрахам схематически набросал его карандашом за пару минут, не отвлекаясь пока что на детали.
Другую кровь, все последние месяцы не дававшую ему покоя, он разбавил физиологическим раствором, смешивая медленно, с насмешливым замечанием: «Чтобы только за проточную воду не сошло». Неразбавленная, до черноты тёмно-бордовая кровь закупоривала поле зрения непроглядной смолой. Разведённый препарат Абрахам капнул с краю мазка и немедленно приник к окуляру, высматривая, как полководец — в бинокль, первые ряды наступающего противника. Не растворившаяся, но расползшаяся по раствору тёмными тяжами и сгустками чужеродная кровь наползала медленно, но явно осознанно, последовательно поглощая по пути один за другим ровные овальные эритроциты. Сгустки эти обволакивали одинокий эритроцит и, подобно чудовищным амёбам, растворяли в себе; или, протянув тонкие, тоньше видимого волоса, хоботки, высасывали содержимое; или наползали с одного бока и сливались, зачерняя полость кровяной клетки, на миг сохранявшей ещё свой идеальный овал. У Абрахама скопилось множество зарисовок, иллюстрировавших какие угодно способы взаимодействия вампирской крови с эритроцитами. Побеждённое, пленённое, подвергаемое различным экспериментам чудовище открыто насмехалось, тем не менее, над своим победителем, возомнившим, не довольствуясь победой в поединке, овладеть ещё и тайнами вампирской природы. Абрахам стискивал зубы и терпеливо делал обобщения и выводы, какие только возможно было сделать. Например, что даже будучи отделёнными от тела, плоть и кровь вампира продолжали подчиняться его воле. Поэтому, быть может, регулярно смешивать вампирскую кровь со своей было идеей не из лучших. Но использовать кровь людей посторонних, в таком случае, представлялось ещё более рискованным. В конце концов, между Абрахамом и вампиром и так уже существовала связь, завязанная на крови, которая помогала ему обуздывать чудовище. Мышиная, кроличья, свиная — животная кровь тоже была испробована и всякий раз отвергнута. Тёмная субстанция отказывалась смешиваться с ними, как вода с маслом, и, казалось, самой вальяжностью своего обходящего стороной потока выражала оскорблённое достоинство.
В настоящий момент, однако, Абрахам не отвлекался на свистопляску вокруг эритроцитов на периферии участка, избранного для микроскопирования. Внимание его было сосредоточено на бесцветном белом кровяном тельце, лейкоците, в самом центре. Когда грозные сгустки вампирской крови доползли до него, Абрахам пытливо напрягся, готовый фиксировать в уме каждую деталь: будет ли лейкоцит проигнорирован? Поглощён? Начнёт ли сам фагоцитировать захватчика? Густая тёмная масса наползла на еле видную клетку; просто заслонила или поглотила, Абрахаму разглядеть не удалось. Он попробовал поймать нужный план в фокус, но только сбил его совершенно. Изображение расплылось, с окружности надвинулась и сомкнулась тень, пятно света сжалось в центре в одну розоватую точку, которая подёрнулась ярко-красным и, моргнув, уставилась прямо в глаз Абрахама, гипнотизируя.
— Не смей!
Выхватив из стоявшей всегда под рукой склянки со святой водой пипетку, Абрахам залил препарат. Чернота лопнула, как мыльный пузырь. Когда микроскоп удалось настроить заново, по стеклу плавали лишь клеточные обломки.
Абрахам утопил стёклышко в ванночке с мыльной водой, глубина грязно-синего оттенка которой отмечала протёкшие со времени отставки ассистента Куйпера дни. Не мешкая, Абрахам бросился зарисовывать по свежему впечатлению хотя бы то, что успел увидеть. Не раз и не два, спокойно изучая сделанные по горячим следам наброски, он обнаруживал важные детали, которые помогали установить диагноз или открыть неизвестные прежде особенности патогенного паразита. Гистологические зарисовки хорошо давались ему со студенческих лет: глаз быстро научился фиксировать детали структуры вплоть до самых мелочей, а нескольких уроков, взятых у знакомых студентов-художников в обмен на консультации по анатомии, было достаточно, чтобы научиться переносить на бумагу оттенки красителей. Хильда, разглядывая его альбомы, без тени шутливости обещала заказать сервиз с такими рисунками «на какой-нибудь знаменательный юбилей прославленного мейстера ван Хельсинга».
— Лейкоциты, — пробормотал Абрахам вслух, отгоняя непрошенные воспоминания. — Могут ли лейкоциты пожирать твою кровь, как паразитов? Надо разбавить сильнее в следующий раз. Или твоя кровь всё-таки пожрёт и их? Или тебе нужны только красные клетки? А если обычных паразитов запустить в кровь, что с ними станет?
Он отвлёкся, чтобы тут же записать на полях рабочей тетради: «образцы паразитов из коллекции — попросить», прямо под заметкой: «нетопырей больше не надо — предупредить». Внезапная идея его обывателю показалась бы безумием, но схожие мысли витали последнее время в медицинских кругах: выбивать клин клином. С целью излечения от сифилиса больных заражали малярией, которая вызывала жар, смертельный для возбудителя сифилиса. Отчего бы и вампирскую кровь не испытать в лечебных целях, если у неё обнаружатся подходящие свойства? Опасно — безусловно; но большинство лекарств от ядов отличает, в конечном счёте, лишь дозировка и режим...
Зарисовки сегодняшнего эксперимента ни ясности, ни откровения, увы, не принесли. Абрахам педантично подшил их в альбом с десятками схожих рисунков, на которых мрачные смоляные сгустки поглощали беззащитные клетки крови (эти зарисовки Хильде вряд ли захотелось бы запечатлеть на фамильном фарфоре). Снова он не мог порадовать Джека хоть каким-то прогрессом в их общем исследовании, но ответ на последнее письмо пора было дать всё равно. Написать, что эксперименты на мышах пришлось прервать. «Бедолага Куйпер, боюсь, поставил крест на карьере исследователя и увольняется. Поговаривают, правда, что у него появилась возможность получит позицию в Лейдене. Что ж, могу только пожелать ему удачи. Положив руку на сердце, опыты его до сих пор ни намёком не обещали ожидаемого результата. Статистический анализ ночной активности...»
Абрахам спохватился, что набрасывает черновик письма прямо в рабочей тетради, и что у него заготовлено ещё несколько мазков. Но солнце уже неудержимо уходило за крыши домов напротив, и работу с микроскопом волей-неволей пришлось бы на сегодня заканчивать.
«Не даёт покоя мысль, какое влияние на вампирскую кровь и на результаты экспериментов оказывает солнечный свет. Пожалуйста, дай знать, если тебе попадутся новости о микроскопах, использующих искусственное освещение. Вроде бы, с электрическими лампами можно работать, но Магда до сих пор наотрез отказывается провести электричество. Я пробовал заменить солнечный свет газовым, но не для моих глаз...»
Нет, так не годится, прервал себя Абрахам, продолжавший мысленно письмо Джеку Сьюарду, пока расставлял по местам инструменты и споласкивал использованные склянки. Написать Джеку в таком духе — всё равно, что прямым текстом умолять его бросить все свои дела и переехать в Амстердам, пожертвовать успешной карьерой в Лондоне, чтобы помогать в исследованиях своему стареющему ментору. Как бы Абрахам ни мечтал, эгоистично, в глубине души, о подобном сотрудничестве.
Покончив с поверхностной уборкой, Абрахам аккуратно вырвал половину листа с набросками для письма и унёс к себе в кабинет, намереваясь продолжить. В желудке неприятно тянуло. Абрахам спохватился, что отказался сегодня от обеда. Но не каждый день — что там, не каждую неделю даже выпадала пара солнечных часов, свободных от лекций в университете и от пациентов; часов, которые можно было посвятить собственным исследованиям для души. Ради примирения с желудком Абрахам налил себе воды из графина, придирчиво перекатил во рту, изучая на вкус, прежде чем проглотить. Магда взяла в дом очередную новую служанку — служанкой в полном смысле слова и не назовёшь, вернее. По доброте душевной (и по скупости, небезосновательно подозревал Абрахам) его домовладелица регулярно брала в дом кого-нибудь из своих младших деревенских родственниц или родственниц знакомых. Более десятка неотёсанных пейзанок, трудясь за пропитание, крышу над головой и заботу об их девичьей нравственности, проходили через атанор дома на канале Принсенграхт и, осваивая городские премудрости, преображались в вышколенных горничных и кухарок. Однако нынешняя подопечная Магды представляла собой пока что скорее prima materia и вполне могла счесть «блажью городских» его наставления о бесчисленных микробах и возбудителях болезней в сырой воде и о необходимости таковую кипятить. Сегодня, правда, у воды был правильный, хотя и не слишком приятный, кипячёный привкус. С удовлетворением Абрахам сел за письменный стол и раскурил расслабленно пенковую трубку. Он готов был продолжить письмо Джеку, когда другое письмо, полученное сегодня утром, спешно распечатанное и прочитанное бегло, перехватило его внимание:
«...мистер Саммерс, давний клиент покойного мистера Хокинса. Пускай гонорар, уговоренный за решение его тяжбы, ничтожен в сравнении с вознаграждением от клиентов, которым Джонатана рекомендовал лорд Годалминг, — Джонатану куда важнее доброе имя. Возвращение мистера Саммерса — знак, что репутация конторы «Хокинс и Харкер», заслуженная за несколько поколений, не утрачена, несмотря на то, что во время наших с Джонатаном злоключений ему пришлось оставить дела и невольно подвести многих верных клиентов.
Прошу меня простить. Даже в письме к Вам я не могу отделаться от мелочных теперь наших переживаний и хлопот, но радостны эти переживания, как долгожданны незамысловатые обыденные хлопоты!
Как я писала в прошлый раз, продолжаю приводить в порядок записи тех дней тревоги нашей, а вместе с ними — и собственные воспоминания и мысли, которые до сих пор не дают мне покоя. Взываю к Вам не только как к самому дорогому другу, но и как к врачу, в руки которого мне уже доводилось вверять свою жизнь — более того, свою душу. Мне неловко вдвойне, поскольку я достигла записей, в которых Вы являетесь не только адресатом, но и непосредственным участником. Простите со всем свойственным Вам великодушием за навязанную роль исповедника, роль, которая вам выпадала и в иных обстоятельствах.
Искренне Ваша,
Вильгельмина Харкер»
Напечатанные на машинке письма многие полагали чересчур безличными, утверждая, что машинописный текст, обрётший популярность в угоду спешке и утилитарности, лишён индивидуальной неповторимости, отпечатка характера отправителя, об умении выявить который по почерку авторитетно заявляли. Но для Абрахама характер Мины Харкер, отпечаток её личности проступал в этой строгой машинописи не меньше, чем в аккуратной подписи от руки внизу последнего листа. Подписи, которую он готов был обводить пустым паркером без чернил, подобно томимому первой любовной лихорадкой гимназисту.
Текст на следующем машинописном листе начинался внезапно — но лишь для того, кому не довелось читать предыдущих писем мадам Мины:
«Тем же днём, позднее.
Заезжал доктор ван Хельсинг и уже отбыл. Ах, какое странное знакомство, и как голова идёт кругом от всего услышанного! Чувствую себя будто бы во сне. Возможно ли всё это, возможно ли хотя бы отчасти? Если бы не дневник Джонатана, я бы решительно не поверила ни единому слову. Бедный, бедный милый Джонатан! Что ему довелось претерпеть! Не приведи Господь пережить ему подобное снова. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы уберечь его. С другой стороны, узнать наверняка, что глаза, уши и рассудок не обманывали его, что всё произошедшее истинно, быть может, послужит для него своеобразным утешением и подмогой, пускай правда эта ужасна, а последствия её — чудовищны. Не исключаю, что сомнение терзает Джонатана пуще всего, и если сомнение это будет разрешено, не суть с каким исходом, в пользу яви или сна, ясный ответ принесёт ему удовлетворение и смягчит потрясение. Доктор ван Хельсинг, должно быть, наделён исключительной добротой и умом, раз уж он друг Артура и доктора Сьюарда и раз уж они, стремясь помочь Люси, пригласили его из самой Голландии. Встреча с ним оставила впечатление человека именно доброго и благородного...»
Листы выпали из пальцев Абрахама будто строгие ряды машинописных строчек укололи и так многократно исколотые пальцы. Нет, разумеется он не имел бы ничего против откровений мадам Мины как друг, как заботливый врач — но не как лицемерный самозванец, чьи помыслы держать в узде расстояние помогало лучше, чем порядочность. Руководствуйся он чистой дружбой и заботой, не высматривал бы жадно в её записях ускользнувшей от первого взгляда тайны, как высматривал в собственных зарисовках микроскопических образцов. Он не стал бы поощрять их переписку, не позволил бы делиться с ним искренними, сокровенными воспоминаниями, свёл бы общение на нет сухими вежливыми ответами. Окончательное и бесповоротное прощание его с мадам Вильгельминой, носящей королевское имя, состоялось бы ещё в Париже, на Северном вокзале, откуда расходились их пути: его — в Амстердам, её — в Кале и дальше, в Лондон. Мадам Мина хватала его за руки, точь-в-точь как в день их знакомства, — помнила ли она сама? Удостоила ли воспоминанием на листах, чтение которых для Абрахама было равносильно хождению по святой земле, не сняв сапог? Или то было лишь плодом его воображения, поступок, немыслимый тогда для женщины, которая в первые дни замужества собственного супруга взять за руку на публике и то смущалась? Но там, на Северном вокзале она совершенно точно цеплялась за него, боясь до конца поверить в собственное исцеление, спасение, боясь отпустить своего чудо-врача. Абрахам смутно помнил, и, как догадывался, вряд ли вспомнит даже она, дотошная мадам Мина, всё, что было сказано на прощание. Будто из чужой шумной беседы за соседним столиком до него долетало: «...вы мне как отец... вторую жизнь....», и на голосовых связках запутавшейся пчелой вибрировал протест, дескать, ничего подобного, ничего отеческого в его чувствах к ней нет, но не хватало воздуха, духа, чтобы слова обрели звучание. Нехотя Абрахам поцеловал её по-отечески в лоб. Губы должно было ожечь, как ожгла когда-то и заклеймила этот самый лоб освящённая облатка, но поцелуй оставил только тающее ощущение прохлады, и Абрахам смирился, что получил и так больше, нежели имел право. Он рисковал её жизнью и посмертием в ритуале, написанном большей частью по наитию и основанном на использовании философской ртути, за подлинности которой не поручился бы сам Арминий, получивший драгоценный керамический пузырёк от некоего персидского алхимика. Вины за этот риск не искупала даже зловещая первая ночь путешествия один на один с пленённым графом, без поддержки дежуривших попеременно Джека и Годалминга. Всю ночь Абрахам провёл, почти не сомкнув глаз и отчётливо, как ни в один из предыдущих дней, ощущая молчащее недоброе чужое присутствие. Абрахам расположился на одной кровати купе, длинный ящик светлого дерева был закреплён на кровати напротив. Они намеренно не стали держать графа в его же собственном гробу. Мрачная древняя домовина, исписанная оккультными символами и надписями выглядела так, будто провела все четыре последних века под землёй, но вместо того, чтобы истлеть, впитывала в себя её черноту, сырые запахи и враждебную к любому пришельцу мощь. Здесь, в оснащённом ярким электрическим освещением поезде, влекомом силой пара и стали сквозь самое сердце цивилизации, впечатление это блекло и представлялось суеверным домыслом. Стоило однако Абрахаму позволить сну сморить себя минут на пять, не дольше, как чёткий деревянный скрип, совершенно неуместный здесь, в поезде, вырвал его из дрёмы. Сжимая в руках подаренный Годалмингом на прощание ремингтон, Абрахам приоткрыл дверь и узрел в приглушённом электрическом свете на бордовой ковровой дорожке коридора старинный гроб, который вечером, у него на глазах, был благополучно погружен в багажное отделение...
Звучный требовательный стук раздался будто не в дверь, а в спинку стула Абрахама, вырвав его из воспоминаний не менее внезапно, чем тогдашний скрип древесины — из сна. Руку стучавшего Абрахам определил ещё до того, как послышался недовольный голос. С такой настойчивостью в этом доме могла позволить себе стучать только сама хозяйка, мевроу Магда ван Гёртер. Покойный супруг Магды заработал на торговле каучуком достаточно, чтобы обеспечить супругу и взрослую дочь домами в респектабельной части Амстердама, но недостаточно, чтобы почтенная вдова могла содержать свой дом, не сдавая часть его внаём.
— Мейнхеер ван Хельсинг, — одно «мейнхеер» уже не сулило ничего приятного. Как правило, мевроу Магда с гордостью величала своего знаменитого постояльца «доктором» или «профессором» ван Хельсингом. — Вы, безусловно, вольны посещать какие угодно притоны. И запретить вам приводить сюда кого угодно мне тоже не под силу. Но, видит Бог, когда распутные нахалки осмеливаются сами вваливаться ко мне в дом целой толпой — это уже слишком! Да ещё и проплыв вдоль всего канала на виду у соседей! Каким, позвольте спросить, образом, я могу поддерживать репутацию своего дома, заботиться о чистоте нравов моих подопечных...
Рассыпаясь в извинениях, Абрахам помчался вниз со спешкой, которую в обществе сочли бы ещё более неподобающей его возрасту и положению, нежели объект его устремлений. Положа руку на сердце, бесцеремонное вторжение было для него такой же неожиданностью, как для Магды, и не менее неприятной. В ушах в унисон звучали озабоченно-торжествующие голоса доброжелателей: «Вот видите, доктор ван Хельсинг, благотворительность этих униженных и оскорблённых только развращает. Запусти свинью в церковь — она и на алтарь взгромоздится». Тем не менее, разыгрывать сцену возмущения прямо в прихожей Абрахам не стал. Он спешно проводил толпу, оказавшуюся всего двумя посетительницами, в приёмную, подальше от оскорблённых очей Магды и оберегая от возможного вреда её подопечную.
Деятельность последних месяцев успела свести Абрахама с обеими сегодняшними гостьями. Грузная, слащаво-улыбчивая ван дер Вильдерс, содержательница борделя под названием «Сладкий крючок», успела поразить его воображение похожестью до отвращения на театральные изображения вульгарных бордельмаман. В другой, смутно знакомой потасканной девице, распрощавшейся уже с лучшими своими годами, Абрахам поначалу ошибочно заподозрил пациентку.
— Мевроу ван дер Вильдерс, — строго начал Абрахам, закрыв за собой дверь. — Говоря без обиняков, я не в большем восторге от вашего визита на дом, чем моя домовладелица. Благотворительная деятельность — это одно...
— Доктор ван Хельсинг! — содержательница борделя вальяжно протянула, будто для поцелуя, пухлую руку в крупных перстнях поверх перчатки, опустила её, нимало не смущённая, когда Абрахам ответил полным безразличием на попытку вовлечь его в куртуазное обращение. — Нижайше прошу прощения за внезапный визит. Однако не соблаговолили бы вы глянуть нынче вечером одну мою девочку? Совсем молоденькая, и дело, боюсь, не терпит отлагательства.
— Могли бы прислать посыльного, — посыльный, к тому же, принёс бы сообщение быстрее, чем дородная неповоротливая содержательница, добиравшаяся на лодке. Видимо, предстояла услуга, которой ван дер Вильдерс предпочитала не доверять посторонним ушам. Абрахам раскрыл свой докторский саквояж, проверяя, не выложил ли чего-нибудь из инструментов или лекарств первой необходимости, и нахмурился в недовольстве, бесполезном, раз уж сборы его выражали согласие. — Что там у вас стряслось? Побои? Роды? Опять аборт?
Абрахама однажды очень смутными намёками попытались склонить сделать пациентке аборт. И то ли слухи об его ответном возмущении распространились с той поразительной скоростью и всепроникающестью, с которой распространялись слухи в трущобах, то ли остальные содержательницы борделей разбирались в людях лучше, но просьба не повторялась. Зато с последствиями абортов, выполненных самым варварским образом, дело приходилось иметь, к отвращению Абрахама, не раз и не два. О каждом таком случае он обязан был сообщать в полицию. И здесь его ждала дилемма. Стоило ему хоть раз поступить как должно, и обращаться к нему за помощью после абортов больше не стали бы. Что, в свою очередь, наверняка стоило бы жизни или здоровья несостоявшимся его пациенткам. Долг законопослушного гражданина шёл вразрез с клятвой Гиппократа — дилемма, с которой Абрахаму, впрочем, доводилось сталкиваться и при куда менее сомнительных обстоятельствах, не предвещавших ничего подобного.
Но сейчас, хвала Господу, на вопрос его об аборте ван дер Вильдерс замотала головой, улыбаясь утешительно.
— Нет, нет, доктор ван Хельсинг, ничего подобного. Горячка какая-то напала. Может, вовсе с нервов., что я знаю. Хильда у нас совсем новенькая, чистенькая, славная девочка, — увлечённо заливалась она, будто, по привычке, упомянутую девочку ван Хельсингу предлагала. — Дебютантка, можно сказать. Хотите, доктор ван Хельсинг, я пошлю Гортензию за фиакром? Чтобы ваша домовладелица не беспокоилась так, что вас увидят в нашем дамском обществе?
Упомянутое вскользь имя «Хильда» ни капли его не всколыхнуло, сердито одёрнул себя Абрахам. Да если вздрагивать от каждой случайной Хильды, то точно впору сбежать в чужой край, где никто не даёт девочкам имени «Хильда». И не поминает регулярно её величество Вильгельмину Оранж-Нассау.
На предложение о фиакре Абрахам ответил отказом, прекрасно представляя, какую пищу для сплетен получат кумушки на этом конце канала Принсенграхт, если он покинет дом в закрытом экипаже, сопровождаемый двумя представительницами легко угадываемого рода занятий. Так же следовало, конечно, во избежание новых визитов на дом, поступить и с просьбой «глянуть девочку», не слишком приятно узнав в себе одного из многих коллег, предупреждавших о свинье и алтаре. Но проверить, стоит ли горячка у больной беспокойства, много времени не занимало, вовремя принятые меры могли окупиться сторицей, а прямо от больной (Абрахам отогнал навязчивую мысль «из борделя») как раз пора было бы отправляться в «Доктора», старинную амстердамскую кофейню, где традиционно собирались профессура и студенты медицинского факультета. Гордо и не таясь, как подобает честному человеку, которому нечего скрывать и стыдиться, Абрахам сел в лодку с двумя своими просительницами и отчалил. Лишь когда лодочник вывел их из канала на речной простор Амстеля, Абрахам, затянув на шее шарф поплотнее, спохватился об оставленной в кабинете трубке, которая была бы сейчас, на пронзительном вечернем ветру, весьма кстати.
Амстель пестрел парусами: большими, малыми, новёхонькими, залатанными, яркими, выцветшими. Каналы и реки уже не только вскрылись, но и окончательно очистились ото льда; из провинциальных городков и деревень в Амстердам стекались по делам толпы: распродать скопившийся за зиму товар, пополнить оскудевшие кошельки и запасы, навестить родственников или просто развеяться, как ездил когда-то из Утрехта и сам Абрахам с отцом. Со старшими двоюродными братьями же они добирались сюда вовсе по льду на коньках — для собственного удовольствия, конечно, да теша мальчишеское честолюбие. А ведь за эту зиму дай бог один-другой раз на коньки встал, упрекнул себя Абрахам. Весь в делах и заботах, солидный профессор, хотя и с «причудами», как деликатно выражались его коллеги за глаза.
В «причуды» Абрахам втянулся невольно и по причинам сугубо эгоистичным, отчего похвалы в адрес его предполагаемого великодушия и благотворительной деятельности будили в нём всё тот же стыд самозванца. Вначале было слово, и слово было в выписке из газеты, которую мадам Мина приложила к одному из первых своих писем. Речь в заметке шла о заманивающей детей «кьясивой леди», байки о которой разошлись среди дворовой детворы в одном бедном районе. Дата газеты выпадала на период посмертных похождений несчастной мисс Люси Вестенра. Искажённое английское слово «bloofer» Абрахам поначалу не понял, выведя его из «bloody», «кровавый», и только в ответном письме мадам Мина пояснила, что это просторечное детское произношение «beautiful» — «красивая». Слово попало в цель и затрепетало, как стрела в ране. В своей переписке Абрахам и его сотоварищи всё более уверялись, что редкий большой город избежал нападений отдельных вампиров. Подозрительные происшествия, зловещие городские легенды хотя и успевали обрасти разнообразными совсем уж фантастическими подробностями, хранили общие, легко вычленяемые и знакомые им всем черты. Загвоздка была одна: все слухи были давними, все следы — изрядно остывшими, все возможные зачинщики или свидетели — как в воду канули. И вот после обнаруженной мадам Миной заметки Абрахама осенило. Дети. И именно дети бедноты. Не связанные школой и воспитателями, вездесущие, глазастые, с неразвитым, но зато незашоренным детским разумом, который не отметает необычайное, как невозможное. Абрахам низошёл, будто в один из кругов ада, в уродливейший припортовый район. Как предлагающий бесплатную помощь детям врач он получил доступ в сумрачные тесные квартиры, в меблированные комнаты и в ветхие пристройки. Нищета, грязь, недоедание были ему не по плечу, но не было недостатка и в подвластных ему напастях: скарлатина, инфлюэнца, золотуха, корь, трахома, дизентерия... Он раздавал указания поить рахитичных малышей рыбьим жиром и уговаривал отослать к хоть каким-нибудь дальним родственникам в деревню юных пациентов, заходящихся в пока что сухом чахоточном кашле. Сталкивался Абрахам и с болезнями, обескураживающе недетскими, какие ожидал бы диагностировать не у детей, а, скорее, у старших их сестёр. Взялся лечить Абрахам и эти недуги, лишь бы поддержать общение, лишь бы неусидчивые маленькие пациенты продолжали пересказывать ему слухи, и небылицы, и страшные байки о манящих за собой утопленницах в канале, о ночных чудовищах... А вслед за детворой, за стыдливыми, возмутительно юными для взрослых болезней девочками и развязными худосочными катамитами, но большей частью, слава богу, за такой же беззаботной, как и благополучные их ровесники, детворой, стали подтягиваться упомянутые старшие сёстры с подругами, выпрашивая у «доброго мейстера», если не даром, то хотя бы за умеренную плату совета да лекарств...
При мысли о лекарствах Абрахам припомнил наконец и сопровождавшую ван дер Вильдерс девицу, которая при содержательнице борделя призвана была, похоже, изображать нечто вроде камеристки, для воображаемого сходства с респектабельной дамой. Имя Гортензия или, вероятнее всего, творческий псевдоним, подходило ей как нельзя лучше. Цветок пышный и броский, если любоваться на расстоянии, но невзрачный вблизи, а с приближением отцветания отмеченный какой-то особенной неопрятностью.
— А вас я помню, — заговорил Абрахам. — Выписал вам йодоформ, верно? — и когда Гортензия без особого восторга подтвердила: «Верно, мейстер», — строго добавил: — Надеюсь, никакой каломелью по собственной прихоти вы не пользуетесь? Знаю, лечение йодоформом требует большего времени, но мевроу ван дер Вильдерс обещала ведь, — с натянутой вежливостью Абрахам приподнял шляпу в сторону содержательницы борделя, и та медоточиво заулыбалась, — предоставить вам необходимую отсрочку. Мне нужно, чтобы мои пациентки лечились исключительно йодоформом. Я хочу доказать своим коллегам действенность этого препарата против сифилиса. Большинство предпочитает выписывать ртутьсодержащие средства, не задумываясь, но, боже правый, соли ртути — это же чистый яд! Конечно же, ртуть эффективно убивает возбудителя болезни — она всё живое убивает, накапливается и отравляет кровь.
— Не так уж плохо иногда, если твоя кровь отравлена.
Ван дер Вильдерс опасно качнула лодку, подскочив несолидно на месте и шикнув на свою «камеристку». Затем она повернулась к «многоуважаемому доктору» и попыталась загладить неловкость, воркуя грудным голосом о глупостях, которые не следует брать в голову, и о пустоголовых клушах, несущих всякий вздор. Но для Абрахама само время сгустилось вдруг и обрело осязаемую плотность, как упирающаяся под веслом лодочника вода, которая, отразив светлое, равномерно затянутое высокими облаками небо, преобразовалась в вязкую ртуть. Ртуть неспешно, тяжело растекалась по сети каналов, сливалась в пентаграмму, связывала и запечатывала необузданную хаотическую составляющую, замыкала её на саму себя, вынуждала пожрать собственные крылья и укротить собственную природу, стабилизировала, вытягивала, как концентрированная мазь, шлак несовершенства, болезнь из любой материи. Абрахам готов был раскрыть рот и оспорить собственное же предыдущее утверждение: отчего он противится использованию этого, в сущности, чрезвычайно многообещающего средства — как опомнился, что речь шла не о философской ртути, не о Меркурии, а об обычнейшем низменном hydrargyrum. И не ртуть, а вода плескалась за бортом лодки, хотя живая, проточная, противная любой насильственной остановке между жизнью и смертью вода играла в поисках Абрахама не последнюю роль. За три месяца бесплодных попыток напасть на свежий след вампира Абрахам едва не смирился с заключением, что опутанный сетью каналов Амстердам — город, для вампиров совершенно не пригодный. Увы, вздыхал он, и тут же поправлял себя: слава богу. Слава богу, что самое обоснованное подозрение на нападение вампира, что встретилось ему, жар и кровотечение из рта, оказалось геморрагической лихорадкой Ласса. Случай редчайший в северных широтах и исключительно увлекательный с медицинской точки зрения (Абрахам едва не послал за старостой студентов, чтобы собрал и привёл к нему весь курс, но решил, что пригласить молодых людей в бордель с точки зрения администрации факультета определённо будет уже чересчур), но всё-таки обычная болезнь, а не сверхъестественное с точки зрения традиционной науки явление. Только радоваться следовало ведь, что тех, чьему искоренению вместо долга простого врача он готов был себя посвятить, в Амстердаме можно было встретить лишь в виде давних слухов, обросших нелепыми подробностями. Слишком красивый юноша или благородная дамочка («кьясивая леди», ёкало сердце), которые отвернутся, если перекрестишься. А если попадёшься к ним на крючок, будут навещать своих избранников по ночам, прося о пустячной капле крови, но истощая со временем их до смерти. Шлюха, которая не первый год улицу подолом мела, да принялась вдруг чудить и кидаться на прохожих, как бешеная собака. Слышал от того, кто собственными глазами всё видел, заверяли дети, обрадованные внимательному взрослому слушателю. Бешеную матросы едва впятером, а то и вдесятером скрутили и отрубили голову капитанской саблей. Ну что вы, какая полиция? Жаловаться точно никто не стал бы, а чего легавым соваться, если никто не жаловался? Только испортили бы всё, объясняй им потом, что когда такая чертовщина творится, голове нужно набить рот чесноком и закопать на перекрёстке, а тело в канал выбросить. В нужник, поправлял кто-то рассказчика, не утерпев, чтобы не внести своей лепты, вон в тот самый. И тут же наскучивший взрослый дядька забывался за жарким спором, кому не слабо отправиться ночью в тот самый нужник...
Абрахаму казалось уже, что все многообещающие свидетельства всегда будут отделены от него во времени непреодолимой стеной «в прошлом году, а может, и в позапрошлом», отделены личностью мифического свидетеля, которого рассказчик неизменно знает, но возможности свести по той или иной причине не имеет. И вот, когда он готов был оставить надежду, свидетельство, знамение, отчаянный зов о помощи «не так уж плохо иногда, если твоя кровь отравлена» обрушился на него в самый неожиданный миг. Свидетельница, которую от него пытались сейчас заслонить завесой мельтешащих слов:
— ...нервная горячка всего-то, уверяю вас. Знаете, доктор ван Хельсинг, а зря мы, наверное, вас побеспокоили вовсе, подняли мандраж. Ну поднялся жар у девочки, побредила, пометалась... Так чего хотеть-то, мало ли кому нездоровится после дебюта в нашем деле? Доля-то не из тех, о которых в девичестве мечтают. Вот что, если правда окажется, что мы впустую вас побеспокоили, доктор ван Хельсинг, то за потраченное время я честно вам заплачу... Ох, и что я несу, верно? Заплачу, если помощь не понадобится, а если вылечите мою голубку, то неужто поскуплюсь? Мне за Хильдочку цену знатную дали, не перевелись ещё любители первую ягодку сорвать! А вот и пристань.
Нет уж, пора завязывать с этой благотворительной деятельностью или с причудами, как ни назови, скрипел зубами Абрахам. Положить конец, бросить, оставить позади нищету, грязь, пороки, беспросветное несчастье. Всевышний всегда достаточно ясно указывал Абрахаму его предназначение. Как не хватило ему когда-то душевных сил оставить при себе свою Хильду и заботиться о ней, так и здесь, на дне общества, неспособен он был сохранять беспристрастие, взращивать в себе милосердие, расточать благодеяния. Пора было оставить это поприще лучшим его коллегам и отмежеваться от принадлежащей им по праву славы. На сей раз погоня за познанием, за новой увлёкшей его идеей, за мифом, оказавшимся необычной, но подвластной его силам болезнью, сбила его с пути, завела в трясину, как болотные огни. И даже так возбудившая его только что оговорка Гортензии — боже правый, он начинал говорить языком трущоб, мыслить их отвратительными кличками! — не казалась более путеводной нитью.
Новое от 03.22!Лодка доставила Абрахама не в старый припортовый район, где располагалась большая часть увеселительных заведений, а в недавно застроенный Де Пийп. Влекомые, подобно Абрахаму, благими намерениями городские власти спланировали новый район с благоустроенным дешёвым жильём для рабочих. Но средств, как обычно на все благие намерения, не хватило, и дешёвое непритязательное жильё начали заселять студенты, аферисты всех мастей, от мелких базарных мошенников до политических агитаторов, богема, а также девицы лёгкого поведения. Ван дер Вильдерс, с хозяйственностью и деловой хваткой, сделавшей бы честь любому почтенному тороватому торговцу, поспешила перенести своё заведение, «Сладкий крючок», на неосвоенную территорию — сбежав, вдобавок, от возмущённых граждан, которые всё требовали от городских властей очистить исторический центр от «мерзости и засилья порока», а самые нетерпеливые то и дело брали решение вопроса в собственные руки.
Солнце скрылось уже за горизонтом, остаток света нехотя протискивался в узкие улицы между удручающе одинаковыми домами. Ван дер Вильдерс позвонила в дверь одного из них, отличавшуюся, как только что заметил Абрахам, мелом выведенными на двери буквами К+М+Б. Каспар, Мельхиор, Бальтазар, имена троих волхвов, или «Кристус мансионим бенедикат», «да благословит Христос сей дом». По меньшей мере одна из обитательниц порочного заведения была его сестрой по вере и, с толикой согревшей его надежды подумал Абрахам, блюла, несмотря на падение, обычаи и просила благословения в праздник Крещения. Но на смену, обращая мимолётную надежду горчащим отвращением и гневом, тут же пришла другая мысль: навряд ли; скорее, таким условным знаком, оскорбительным для любого католика, дверь заведения была выделена из других дверей, отличалась в ряду прочих одинаковых домов.
Атмосфера парфюмерии и благовоний, не перебивавших душка потных тел и дешёвого спиртного, при мысли о святотатстве показалась омерзительнее обычного. Абрахам был рад только, что не пришлось пересекать безвкусную общую гостиную, соприкасаться лишний раз с вульгарным заигрыванием девиц и развязно-понимающими взглядами клиентов, согревающих себя столовым вином и за натянутой усмешкой скрывающих неловкость от встречи в не самом респектабельном заведении. Боковым коридором ван дер Вильдерс провела Абрахама наверх, достала увесистую связку ключей — снова мелькнуло неуместное сходство с солидной хозяйственной лавочницей, — отперла дверь отдельной комнатушки и пропустила Абрахама вперёд. Он толкнул дверь, понял, что открывается на себя, потянул за давно не чищенную латунную ручку — и его окатило расплавленным золотом света, едва не сбило с ног волной, чудом не высадившей дверь прежде, чем он распахнул её.
— А вот и наша Хильда ван...
Нет, едва не поправил заворожённый Абрахам, не Хильда ван Хельсинг. Хильда ван Хельсинг заточена в клинике для душевнобольных в Утрехте, волосы её коротко острижены, чтобы она не накручивала их на пальцы и не выдирала, прядь за прядью. Проведать её Абрахам поспешил первым делом по возвращении из затянувшейся погони, которая увела его на другой край Европы. «Она спит, я не стану тревожить её, — строго сказала сестра милосердия. — она не спала последние две ночи». Как почти не сомкнул глаз и сам Абрахам, не рискуя засыпать подле вампира, почти упокоенного, но только почти, пленённого ритуалом, за действенность которого некому было поручиться. Вместе с горячими слезами нахлынуло ранящее и целительное одновременно осознание, что они с Хильдой по-прежнему муж и жена, единая плоть, соединённая Господом так, что ни человеческому крючкотворству, ни мирским невзгодам не разделить их. Абрахам присел на край железной кровати, не решаясь прикоснуться к спящей: и остерегаясь потревожить сон душевнобольной, и стыдясь касаться её теми же пальцами, теми же губами, которые хранили ещё память прикосновения к другой женщине, которые покалывало иголочками от готовности поддаться искушению и продлить касание. Абрахам просто любовался смягчившимся во сне измождённым и постаревшим лицом супруги и обретал постепенно мир в безмолвной благодарности ей. Пускай скреплявшие их узы ввергали Абрахама порой в отчаяние отсутствием всякого смысла, верность порой оказывалась той самой малостью, которая удерживала его от капитуляции перед искушением и страстями. Помогала оставаться человеком, венцом творения Божия, а не наиболее развитым из животных.
Но красота Хильды ван Хельсинг даже в лучшие годы не изливалась так расплавленным золотом. Тем более не могла она сиять здесь, в тесной комнатушке притона, оттеняемая убогостью и полумраком, как рембрандтовская Саския, нет, не «Саския» прозвучало, и не «Хильда ван Хельсинг», а...
— Хильда ван Лее, — повторил Абрахам отошедшим от онемения языком, не помня, как услышал фамилию, — будто язык записал и воспроизвёл её на манер механического фонографа. — У тебя красивое имя, Хильда ван Лее, как весенняя капель.
— Спасибо, мейстер, — отозвалась она чеканно и бойко, как озорница, которую заставили зазубрить подобающие реплики назубок. Девица — нет, девочка не старше лет четырнадцати, без всякого померещившегося Абрахаму сияния, просто с всклокоченной гривой волос цвета спелой ржи. Одета она была в слишком взрослое платье с корсетом и глубоким декольте, которому нечего ещё было подчёркивать и выставлять напоказ, не будь даже плотно замотана вокруг шеи и плеч грубая шаль из некрашеной козьей шерсти, никак не подходившая к вычурному платью.
— Бонжур, — улыбнулась Хильда, приседая в лёгком книксене и ещё сильнее подчёркивая впечатление озорницы, которая невпопад демонстрирует заученные манеры.
— Тебе лучше, Хильдочка? — ван дер Вильдерс потеснила Абрахама полным напористым телом: то ли намеренно, то ли потому что в комнатушке Хильды правда непросто было разойтись. С мнимой доверительностью она положила руку ему на предплечье. — Последние дни она напролёт проспала. Я прямо к вам её сегодня хотела отвезти, но ох и бучу она подняла, разбуженная! — неприятно стиснувшиеся на руке Абрахама пальцы ван дер Вильдерс и дрогнувший голос в равной мере могли быть и непритворными, и дешёвым притворством. Но назревало подозрение, что необходимости в притворстве у содержательницы не было. — Меня, знаете, истериками да скандалами пронять тяжело, и всё же... А не успела я и дух перевести — гляжу, она снова спит сладко, что твой ангелочек. Ты мерзнешь, Хильда? Знобит? Что-то ты бледновата.
— Благодарю, мевроу ван дер Вильдерс, мне уже гораздо лучше.
Но Абрахам вопреки заверениям об улучшении только мрачнел. Стряхнув руку ван дер Вильдерс, он шагнул к девочке и потрогал её лоб: ни следа жара, напротив, прохладнее, чем следовало бы. С непосредственной детской заинтересованностью Хильда закатила глаза, будто пыталась взглянуть на лёгшую ей на лоб ладонь, но тут же переменилась в лице и дёрнулась в сторону, стоило Абрахаму, как ни в чём не бывало, потянуть за край шали, обмотанной вокруг её шеи. Обеими руками она затянула шаль сильнее, заулыбалась совсем не по-детски вдруг чересчур яркими на бледноватом лице губами. А ведь дело вовсе не в какой-либо вульгарной помаде, холодея, подумал Абрахам.
— Ей плохо, — процедил он. — Ей очень-очень плохо.
Теперь Абрахам узнавал только что пережитый морок, который будто копился за дверью и едва не сбил с ног волной, стоило дверь открыть. Кто бы мог предугадать, что на пороге убогой комнатушки в борделе его накроет тем же ощущением, которое он впервые смутно вкусил у ложа больной Люси Вестенра, и которое, несравнимо мощнее, едва не сгубило его в старинном мавзолее за стенами мрачной валашской твердыни перед спящими в саркофагах тремя немёртвыми невестами Дракулы, одна обворожительнее другой? Кто знает, устоял бы он — нет, тут же поправил себя без снисхождения, точно не устоял, поддался бы мороку, если бы не отчаянный возглас мадам Мины вдали...
В Де Пийпе, конечно же, за пределами окружных каналов, опоясавших город защитным контуром проточной воды, должен был он обнаружить искомое, с возбуждённым ликованием понимал Абрахам, и за ликование это стыдил себя — ценой его охотничьей удачи была повисшая на волоске жизнь юной Хильды, в отличие от привычных в практике Абрахама случаев, под угрозой смерти не только тела, обречённого на таковую рано или поздно, но нетленной души. И ничем, кроме исцеления, с Хильдой ван Лее Абрахаму было не рассчитаться за этот новый шаг, раздвигающий пределы человеческого познания и возможностей.
— Я забираю Хильду с собой, — удалось не запнуться на имени «Хильда». Жестом Абрахам привлёк ближе так и следовавшую за ван дер Вильдерс Гортензию. — Ступай, найди мне, пожалуйста, фиакр.
Гортензия бросилась исполнять его просьбу: то ли не желая дожидаться реакции ван дер Вильдерс, опешившей от нехарактерного самоуправства доктора ван Хельсинга, то ли в самом деле осознавая назревавшую угрозу, инстинктивно догадываясь, по крайней мере. Нечаянной догадкой была ли брошенная Абрахаму реплика или мудростью, усвоенной не из научных изданий?
— Поедем в фиакре. Не волнуйся, никаких лодок, — ласково пояснил Абрахам юной пациентке. Та продолжала озорно улыбаться. И верно, она же понятия не имеет ни о том, что с ней произошло, ни о грозящий ей теперь опасностях.
— Но доктор... — выдохнула ван дер Вильдерс, приходя в себя. — Нет, я никуда не могу отпустить Хильду. Родные передали её строго под мою опеку.
Продали вероятнее, а не передали. И теперь ван дер Вильдерс небезосновательно остерегается, как бы ценное приобретение не воспользовалось возможностью упорхнуть от незавидной участи. Или, хуже того, вмешать полицию. Не местную полицию, привычную ко всему, которая только посмеялась бы над девочкой, а строгую полицию из благопристойного района, в глазах которой вовлечение в проституцию малолетней не покажется незначительным рутинным прегрешением.
— Что с ней такое? — подозрительно принялась выпытывать ван дер Вильдерс. — С чего это вы так переполошились, ведь и осмотреть-то её толком не успели? Скажите только, что от нас потребуется — мигом сообразим уход не хуже, чем в госпитале.
С диагнозом по быстрому взгляду и мимолётному прикосновению он, конечно же, поспешил. Надо было сдержаться, сымитировать доскональный осмотр, с досадой спохватился Абрахам.
— Нет, мевроу ван дер Вильдерс. Хильда должна съездить со мной. Я хотел бы провести осмотр в спокойной обстановке и сделать анализы, которые могу изучить только у себя в лаборатории. Если я прав, болезнь Хильды представляет серьёзную опасность для прочих ваших... подопечных, её необходимо изолировать. Я непременно отошлю её обратно в «Сладкий крючок», если ошибаюсь и паникую напрасно, — солгал он напоследок, совершенно неубедительно для этой прожжённой спекулянтки на чужих телах и страстях.
— Мы доставим сюда всё, что вы сочтёте необходимым. А уж по устройству спокойной обстановки и изоляции мы мастерицы, уверяю вас, — ван дер Вильдерс манерно отмахнулась от как раз донёсшегося снизу развязного басистого хохота. — Гости наши часто предпочитают уединение и тишину.
— Ценю ваше гостеприимство. Но мои запросы всё-таки несколько отличаются от запросов ваших гостей. Так что Хильда едет со мной.
— Нет, вы только подумайте... — ван дер Вильдерс замолкла вдруг, осадив взвившееся было возмущение, и уставилась на Абрахама с понимающей, отчасти злорадной толстогубой ухмылочкой. — Ах, доктор, да вы шалун...
Кровь бросилась в лицо. Подозревает, что он очаровался красивой девочкой и пытается умыкнуть её, пользуясь положением врача, догадался Абрахам. Обуянный гневом и решимостью, которые вели за ним его друзей и заставляли отступать врагов несравненно опаснее содержательницы грязного борделя на задворках Амстердама, Абрахам рявкнул:
— Вы здесь, что, эпидемию развести вздумали?!
Продолжение в комментах.
Вопрос: ❤ ?
1. ❤ ! | 14 | (100%) | |
Всего: | 14 |
@темы: творчество, Hellsing, Однажды в Амстердаме
А если серьезно, то мне очень нравится такая неспешность и обстоятельность начала. Буду ждать, что дальше.
И конечно, очень жду появления самого профессора и его зловещего груза!
Постараюсь бодренько и регулярно выкладываться, большая часть текста более-менее сложилась, а по ходу дела и фрагментарная пока что концовка, надеюсь, сложится.
Учёные мужи дорвались, конечно, но то так, вместо предисловия, а дальше пойдёт таки про самого Абрахама. И про груз, но понемногу. Им с Абрахамом надо маненько перегрузить их насыщенное знакомство
Явление гроба внезапно! Я-то подумала, что это Граф просочился, а нет, гроб переживает!
Нет, Графу так просто не просочиться! А гроб — ну так как же без гроба?
Тут в процессе творчества был ещё гениально идиотический момент, когда я полдня гуглила железнодорожные маршруты конца 19 века, нагуглила сканированные карты, детали, полюбовалась. Потом залезла в Стокера и обнаружила, что у него всё расписано чёрным по белому: Восточный экспресс через Париж, пункты остановки.
Первая мысль: о, одним гуглом со Стокером пользовались.
Вторая: БЛИН!!! надо было полдня угробить вместо того, чтобы в канон заглянуть